Писатели-современники о Сергее Есенине

Сергей Есенин оказался в самом эпицентре литературной жизни Серебряного века (можно даже сказать — он сам был одним из ее эпицентров).
Писатели-современники о Сергее Есенине

Наивность, доверчивость, какая-то детская нежность уживались в Есенине рядом с озорством, близким к хулиганству, самомнением, недалеким от наглости.

Сергей Есенин оказался в самом эпицентре литературной жизни Серебряного века (можно даже сказать — он сам был одним из ее эпицентров). Десятки поэтов, писателей, критиков и просто ярких личностей крутилось с ним и вокруг него.

И многие оставили интересные свидетельства о его жизни и творчестве. Мы отобрали наиболее примечательные.

М. Горький: «...Вскоре я почувствовал, что Есенин читает потрясающе, и слушать его стало тяжело до слёз. Я не могу назвать его чтение артистическим, искусным и так далее, все эти эпитеты ничего не говорят о характере чтения. Голос поэта звучал несколько хрипло, крикливо, надрывно, и это как нельзя более резко подчёркивало каменные слова Хлопуши. <...>

Даже не верилось, что этот маленький человек обладает такой огромной силой чувства, такой совершенной выразительностью. Читая, он побледнел до того, что даже уши стали серыми. Он размахивал руками не в ритм стихов, но это так и следовало, ритм их был неуловим, тяжесть каменных слов капризно разновесна.

Казалось, что он мечет их, одно — под ноги себе, другое — далеко, третье — в чьё-то ненавистное ему лицо. И вообще всё: хриплый, надорванный голос, неверные жесты, качающийся корпус, тоской горящие глаза — всё было таким, как и следовало быть всему в обстановке, окружавшей поэта в тот час. <...>

Взволновал он меня до спазмы в горле, рыдать хотелось».

А. Белый: «Мне очень дорог тот образ Есенина, как он вырисовался передо мной. Ещё до революции, в 1916 году, меня поразила одна черта, которая потом проходила сквозь все воспоминания и все разговоры. Это — необычайная доброта, необычайная мягкость, необычайная чуткость и повышенная деликатность.

Так он был повёрнут ко мне, писателю другой школы, другого возраста, и всегда меня поражала эта повышенная душевная чуткость. Таким я видел его в 1916 году, таким я с ним встретился в 18–19-х годах, таким, заболевшим, я видел его в 1921 году, и таким был наш последний разговор до его трагической кончины.

Не стану говорить о громадном и душистом таланте Есенина, об этом скажут лучше меня. Об этом много было сказано, но меня всегда поражала эта чисто человеческая нота».

В. Ходасевич: «Весной 1918 года я познакомился в Москве с Есениным. Он как-то физически был приятен. Нравилась его стройность; мягкие, но уверенные движения; лицо некрасивое, но миловидное. А лучше всего была его весёлость, лёгкая, бойкая, но не шумная и не резкая. Он был очень ритмичен. Смотрел прямо в глаза и сразу производил впечатление человека с правдивым сердцем, наверное — отличнейшего товарища».

А. Толстой: «Фамилия Есенин — русская — коренная, в ней звучат языческие корни — Овсень, Таусень, осень, Ясень — связанные с плодородием, с дарами земли, с осенними праздниками. Сам Сергей Есенин, действительно, деревенский, русый, кудреватый, голубоглазый, с задорным носом».

Д. Фурманов: «И если улыбался Сережа, тогда лицо его становилось вовсе младенческим: ясным и наивным.

Разговоров теоретических он не любил, он их избегал, он их чуть стыдился, потому что очень-очень многого не знал, а болтать с потолка не любил. Но иной раз он вступался в спор по какому-нибудь большому, положим, политическому вопросу. О, тогда лицо его пыталось скроиться в серьезную гримасу, но гримаса только портила наивное, не тронутое большими вопросами борьбы лицо его.

Сережа хмурил лоб, глазами старался навести строгость, руками раскидывал в расчете на убедительность, тон его голоса гортанился, строжал. Я в такие минуты смотрел на него, как на малютку годов семи-восьми, высказывающего свое мнение, ну, к примеру, по вопросу о падении министерства Бриана. Сережа пыжился, тужился, видимо, потел — доставал платок, часто-часто отирался. Чтобы спасти, я начинал разговор о ямбах...

Преображался, как святой перед пуском в рай, не узнать Сережу: вздрагивали радостью глаза, весь его корпус опрощался и облегчался, словно скинув с себя путы или камни, голос становился тем же обычным, задушевным, как всегда, без гортанного клекота. И Сережа говорил о любимом: о стихах».

А. Мариенгоф: «Каждый день часов около двух приходил Есенин ко мне в издательство и, садясь около, клал на стол, заваленный рукописями, желтый тюречок с солеными огурцами.

Из тюречка на стол бежали струйки рассола.

В зубах хрустело огуречное зеленое мясо и сочился соленый сок, расползаясь фиолетовыми пятнами по рукописным страничкам. Есенин поучал:

— Так, с бухты-барахты, не след идти в русскую литературу. Искусную надо вести игру и тончайшую политику.

И тыкал в меня пальцем:

— Трудно тебе будет. Толя, в лаковых ботиночках и с проборчиком волосок к волоску. Как можно без поэтической рассеянности? Разве витают под облаками в брючках из-под утюга! Кто этому поверит? Вот. смотри. Белый. И волос уже седой, и лысина величиной с вольфовского однотомного Пушкина, а перед кухаркой своей, что исподники ему стирает, и то вдохновенным ходит.

А еще очень не вредно прикинуться дурачком. Шибко у нас дурачка любят... Каждому надо доставить свое удовольствие. Знаешь, как я на Парнас восходил?..

И Есенин весело, по-мальчишески, захохотал».

Г. Иванов: «Наивность, доверчивость, какая-то детская нежность уживались в Есенине рядом с озорством, близким к хулиганству, самомнением, недалеким от наглости. В этих противоречиях было какое-то особое очарование. И Есенина любили. Есенину прощали многое, что не простили бы другому. Есенина баловали, особенно в ... литературных кругах».

И. Розанов: «Я не принадлежу к тем, кто был с Есениным на „ты“, звал его Сережей и великолепно знал всю подноготную, всю его частную и домашнюю жизнь. И никогда я особенно не сетовал, что нет у меня неодолимой страсти непременно разбираться в закулисных интригах, заглядывать в чужие спальни.

Я всегда думал, что есть известные границы, что можно говорить о писателе и чего не надо, не следует. Дела поэта — это прежде всего стихи его. Все остальное — постольку поскольку. Знание обыденной домашней обстановки может в некоторых случаях пояснить его творчество, но чаще только мешает, заслоняя главное, существенное и неповторимое, второстепенным, обыденным и заурядным.

Мои отношения к Есенину, как к человеку и к поэту, были живые, а все живое изменяется. Я с самого начала, как только о них узнал, стал ценить его стихи, но несколько предубежденно вначале относился к нему как к человеку, потому что замечал грим, позу. И не особенно стремился познакомиться с ним. Этим следует объяснить тот странный на первый взгляд факт, что я совершенно не помню, как и при каких обстоятельствах я в 1920 году познакомился с ним лично.

Но когда познакомился, прежнее предубеждение против него стало быстро исчезать. Каждый писатель немного актер. Грим, поза — это главным образом для зрительного зала, а я попал в число тех привилегированных зрителей, которых в антракты пускают на сцену. В личных отношениях Есенин оказался милым, простым и совершенно очаровал меня».

В. Иванов: Есенин не казался мне мрачным, обреченным. Это был человек, который пел грустные песни, но словно не его сочинения. Казалось, он много сделал и очень доволен.

Он очень подвижен. Огонь в нем вспыхивал сильно и внезапно: действие этого внутреннего пламени тотчас же отражалось на его лице, во всех его поступках, во всем поведении.

Во мне же это пламя разгоралось медленно, не было заметно ни мне, ни другим.

Источник: eksmo.ru

Комментарии
Комментарии