О творчестве Салмана Рушди

Интервью с переводчицей романа Салмана Рушди «Два года, восемь месяцев и 28 ночей».
О творчестве Салмана Рушди

Салман Рушди — живой классик современной британской литературы, обладатель Букеровской премии и «Букера Букеров». В конце декабря в издательстве «Corpus» выходит его роман «Два года, восемь месяцев и 28 ночей».

«Эта книга — фантазия, сказка, а еще блестящее и серьезное размышление о том, какие ловушки расставляет нам жизнь», — так написала о нем Урсула Ле Гуин. На русский язык роман перевела Любовь Сумм.

Мы поговорили с ней о творчестве и биографии Рушди, трудностях перевода и постправде в современной литературе.

Любовь, когда Вы впервые познакомились с творчеством Салмана Рушди?

С творчеством Салмана Рушди я была знакома мало. И в этом был свой плюс, тем более, что на перевод дали много времени, почти год. Первым делом я прочла его книги в хронологическом порядке в русских переводах. То есть я ставила себе задачу — по возможности — быть подмастерьем, ведомым сразу двух мастеров: самого автора и лучших его переводчиков. Для меня такой ориентир среди переводчиков Рушди — Леонид Мотылев.

К тому же он и Дмитрий Карельский перевели «Джозефа Антона», автобиографию, наиболее открытый разговор автора о себе — и со множеством расходящихся нитей (к традиции, к английской литературе, постколониальной литературе, мировоззрению Салмана Рушди, судьбам Индии и Пакистана, деятельности международного ПЕНа, первому опыту je suis).

Почти год — это довольно много. У Рушди очень интересный и богатый язык. С какими трудностями Вы столкнулись при переводе?

Основная трудность — самоограничение. Сделать красиво, богато, даже затейливо — легче, чем сделать просто и точно. В этой книге есть небольшие кусочки, написанные с почти утрированной пышностью — дворец джиннов, например — но речь рассказчика предельно сдержанная, прозаичная, прозрачная.

И нужно следить за собой, чтобы не увлечься, не добавить красочки от себя. Кроме того, речь рассказчика без специальных опознавательных сигналов переходит во внутренний монолог того или иного персонажа, нужно по интонации, лексике, синтаксису вовремя угадать, что сейчас уже идет не объективный отчет о прошлом, а непосредственное, глазами и душой участника, переживание, изменить регистр перевода, сделать это не рывком, а также почти незаметно.

И речевые характеристики персонажей, их проступающие в этой мозаике личности — очень разные, но они в итоге должны совпасть друг с другом действительно как мозаичный узор, как витраж.

Что Вы можете сказать о творческой эволюции Рушди как художника слова?

Едва ли возможно говорить об эволюции как о направленном развитии, мол, чего-то не умел или не делал, а потом научился — или делал, а потом сознательно отказался. По языку мне все книги Салмана Рушди представляются совершенством — и каждая в своем роде. Букера, а потом и «Букера Букеров» он получил уже за второй роман, но и первый, «Гримус», произведение мастера, это ощутимо и в выборе и сочетании слов и во владении ритмом, течениями и пластами времени — время для романиста такая же трудная материя, как язык. И такая работа со временем, склеивание и разведение разных эпох — она в полной мере после «Гримуса» вновь понадобится как раз в «Два года».

То есть без этого недавнего романа можно было бы выстроить линию эволюции и предположить, что Рушди эволюционировал в сторону большей ограниченности и органичности времени, не затрагивает параллельные миры и далекое прошлое-будущее. А они просто пока существовали для него — параллельно — и ждали. И с языком также, мне кажется. Ключик опять-таки в автобиографическом «Джозефе Антоне». К какой традиции принадлежит Рушди? К традиции британского школьника.

Псевдоним «Джозеф Антон» состоит из двух личных имен — Антон в честь Чехова, Джозеф в честь того поляка, кто сделался великим английским морским писателем. То есть он заявляет свои права на английский язык и англоязычную литературу во всей полноте, причем увиденную впервые глазами ученика закрытой английской школы.

И это тот самый язык с его сдержанностью, точностью, understatement — и родное, Индия, преломлено через «то, как вы видите нас» — и через память детства — и через взрослое отстранение — и сиротство, и ностальгию, и необходимость что-то передать детям свое — и все эти пласты языка в книгах — прощании с Индией, «Прощальном вздохе мавра», «Земля под ее ногами».

Язык определяется местом и отношением к этому месту, точкой наблюдателя, выбором рассказчика.

И еще одно, тоже в «Джозефе Антоне» — личные знакомства с английскими и американскими писателями, жадный к ним интерес, личные, вплоть до физиологических, до формы и цвета высунувшегося из чересчур свободных шорт члена.

Физиологичность языка и понимание, что писатель пишет не только рукой и глазами, но всем телом, помнящим чрево, из которого оно вышло, стареющим, воспроизводящимся в детях, воскрешающим прошлое, создающим своей волей будущее на тысячу лет — и все это реально, как дыхание, и столь же слабо и в любой момент может пресечься.

Язык Рушди — это память об источниках своей жизни и упрямая воля не прекратиться.

Вы сказали про язык, и мне тут же вспомнилось его эссе «Шаг за черту», вторая его часть, если быть более точным. В нем он пишет следующее: «Каждый, кто пересек языковой барьер, знает, что такое путешествие всегда сопряжено с чем-то вроде перевода себя, изменения формы мышления». Рушди вырос в одной языковой среде, но живет и работает в другой. В данном случае «перевод писателя самого себя», похоже, дал отличный результат. В том же эссе Рушди ссылается на другой известным всем пример удачного языкового перехода — на Владимира Набокова и его статью «Искусство перевода». В контексте разговора про язык. Для данного романа он создавал мир для языка, или же скорее язык для мира?

В романе описаны три слоя мира — наш современный мир, как он есть (мир как автопародия, на грани фейка, постпостмодерна, постправды); мир джиннов, откровенный вымысел, конечно же, гораздо более плотный, плотский и правдоподобный, чем мир людей; и катастрофа, когда сорвана завеса тайны, и прорывается иной мир — вплоть до последней битвы. (Еще у нас есть, намеком, мир будущего через тысячу лет, есть прекрасное, «этнографическое» описание Испании тысячу лет назад, есть, конечно же, Бомбей детства и посттравматический взрослый Бомбей).

Скорее уж языки создаются для этих миров, чем миры для языка (основная цель автора, рассказчика и персонажей — передать, описать, познать происходящее и стоящие за ним смыслы, а не изобретать языки). Но я бы не сказала и что языки создаются. Языки уже есть и в том-то и постоянная, всю жизнь, творческая задача Рушди — а здесь и его рассказчиков — чтобы именно переводить себя, изменять формы языкового мышления, пластично принимая то, что есть, трагически не вмещаясь в то, что навязывается.

В этой книге специально и подробно рассматривается архетип рассказчика, в том числе рассказчика, перенесенного в чужую среду, отрабатываются разные ситуации, ставится вопрос об анонимности или, наоборот, обретении личности через нарратив. И многократные столкновения языков (личных языков и публичных языков) и нарративов.

Нет, ничто не создается. Все прорастает само — образ сада господствует в этом романе. Но сада, где присутствует и волшебство, и традиция, и подражание (сад воспроизводит различные чудеса и лабиринты других стран). Миры и языки растут сами, автор угадывает, вкладывает, познает в них те или иные знакомые образы, и где чудом, а где искусством доводит внутреннее сходство до узнаваемости, открытой читателю.

Основная задача и проблема — не создать, а раскрыть. Сделать познаваемым то, что автор уже познал.

Не могли бы рассказать поподробнее о месте действия романа?

Поскольку рассказывается фантастическая история с участием джиннов, то место действия (и время) понимается чрезвычайно широко.

Завязка — в маленьком испанском городишке тысячу лет назад. Рассказчик живет через тысячу лет после нас. События происходят в нашей современности, сюрреалистической, где точное ощущение нынешних политических событий соседствует с ставшими реальностью эпизодами из фильмов 20-х годов и даже Гоголевским «Носом».

Но в целом это конец ХХ — начало XXI века, хотя замечательно, как тщательно Рушди устраняет технические приметы времени.

Транспорт, мобильные телефоны. Ничего этого нет. Из техники — характерно — телевизоры и камеры наблюдения. Это кое-что говорит нам о свойствах данной реальности. Политической, виртуальной, фейковой.

Основные события происходят в Америке, конкретно в Нью-Йорке. Чем ближе последняя битва, тем сильнее сюжет стягивается в эту точку. Но тем не менее есть и ретроспекция поездки главного героя в Бомбей, много лет назад, есть небольшая сцена в Лондоне (Рушди как раз сводит счеты с британской полицией, не желающей защитить человека, навлекшего на себя негодование фанатиков.

Фактически воспроизводит эпизод из автобиографии). Джинны свободно носятся по всей земле, это дает возможность кое-что поведать об Афганистане, и эта информация, кажущаяся совсем уж литературным вымыслом, полностью достоверна (мне очень хотелось делать сноски, сообщая читателю: вот это безумие — не вымысел, они действительно читали «Foundation» Азимова и в ее честь назвали свою террористическую организацию, но редактор справедливо пресекла мои порывы, сказав, что читателю следует доверять).

И, конечно, мы попадаем вместе с героем во дворец джиннов, то есть в другой мир. А еще шепот из могилы давно умерших философов. Но все-таки главным местом, тщательно создаваемым и насаждаемым, остается сад — сад виллы Ла Инкоэренца.

На романы каких современных писателей «Два года, восемь месяцев и 28 ночей» похожи более всего, на Ваш взгляд?

Боюсь, не получится ответить. Я вообще плохо угадываю сходство между «живыми», современными книгами. Как с людьми: можно увидеть сходство с кем-то с предков или сказать, что на фотографии мой знакомый — вылитый писатель Лоуренс. Но между живыми и не сфотографированными сходство не так заметно, как различие пластики, реакций, обстоятельств. «Не сравнивай — живущий несравним».

А тут ситуация осложняется еще и выраженной, подчеркнутой принадлежностью к традиции, сразу к нескольким выпуклым линиям.

Ведь сравнивать мы должны по каким-то крупным критериям, не сходство же такого-то эпизода или детали? Сюжет, жанр, построение мира, стиль, концепт. Ну и что мы имеем? «Мягкая» антиутопия, рассказ из далекого будущего, последняя битва, джинны и люди.

Кажется, что это очень знакомо и на что-то непременно похоже. А на что конкретно? На «Мы» Замятина? На научную фантастику в целом, какие-то рассказы Азимова из конца времен? На «Марсианские хроники»? На завершение «Нарнии»? И все это очень притянуто за уши. Нет, не похоже, ни капельки. И вместе с тем их присутствие необходимо, это мир, где «Два года» естественны и возможны. Жанр? Откровенная отсылка к «Тысяче и одной ночи» (сходство — в одной маленькой подглавке, где действительно появляются вложенные истории).

Философская сказка. «Кандид», к которому не менее явная отсылка. И в философских, сатирических, социальных сказках XVIII века, начала XIX — очень уместно присутствие джиннов на равных с людьми. Но это не современники, а предки, сходство проступает очень отчетливо. Как на старой фотографии. Без них — да, «Два года» невозможны. Но рожденное сегодня живет своей жизнью.

На что похож этот созданный автором мир, существуют ли миры, живущие по его законам? Есть момент, когда джинны прорываются на землю и начинают происходить неприятные чудеса. Почти все эти чудеса, подаваемые как «реальные» события этого покосившегося мира — сюжеты картин и фильмов (фильмов-картин, «Андалузского пса», например, сюрреализм Бунюэля и Дали).

То есть мир сюрреализма не книжного, а визуального. И. кажется, одно только исключение, среди прочих событий упоминается приобретший самостоятельность Нос.

Так вот, как ни странно, из всей современной линии ближе всего (хотя тоже не в упор) — русская линия, идущая от Гоголя. Та странная литература, которая пытается поспеть за фейковой реальностью, за постправдой (это слово, posttruth, только что объявлено словом года) — порождает удивительные контаминации символов, идеологий, дни опричника, чапаева и пустоту — а реальность выкидывает еще более безответственные коленца.

Сюрреализм искусства и скучный реализм мира поменялись местами, добросовестный рассказчик протокольно излагает сюрреалистические события. Да, пожалуй, ближе всего Пелевин и Сорокин, хотя опять-таки пальцем не ткнешь, какой именно роман.

Но «это о нас», такое чувство у переводчика есть (и переводчик старается не увлекаться, потому что не надо педалировать, каждая деталь слишком точно стоит на месте, пережмешь — сломается).

Хотелось бы задать вопрос о современных писателях, которые также, как и Рушди, наносят Индостан на литературную карту мира. Мне на ум приходят лауреаты Букеровской премии Арундати Рой или Аравинда Адигу. Какие имена Вы могли бы назвать?

Рушди для нас далеко не единственный автор о регионе и это востребованная и читаемая в России литература. Кроме названных Вами имен, конкретно об Индии из недавнего — «Призрак Бомбея» Шилпы Агарвал, «Серьезные мужчины» Джозефа Ману, обе книги в переводе Шаши Мартыновой издательство «Фантом», и это только навскидку — и это как раз литература для чтения, которую покупают из интереса к региону, к увлекательному сюжету, к людям и обычаям, на нас непохожим, в надежде, что через язык писателя и работу переводчика этот «колорит» станет доступен и человечески близок.

Это самая что ни на есть современная литература, Джозеф Ману и вовсе дебютная книга и автор живет в Индии, то есть, хочется надеяться, это уже новое поколение, которому не придется эмигрировать. А у Шилпы Агарвал тот же уничтоженный Бомбей, что у Рушди. Это закрепленный, переживаемый следующим писательским поколением образ города.

Давайте переместимся в другой регион. Вернее, на остров. Читали ли Вы роман букеровского лауреата 2015 года, ямайского писателя Марлона Джеймса «Краткая история семи убийств»? Хотелось бы узнать Ваше мнение об этой книге?

Еще нет. Он у меня в ридере, как и «Маленькая жизнь» и еще несколько десятков книг, которые буду читать в декабре, чтобы проголосовать за финалистов премии «Мастер» и получить удовольствие. Но райт нау, в ближайшие дни не успеваю ничего, нон-фикшн и вот это все.

Переводы каких романов, опубликованных в России в последние годы, Вы могли бы особо отметить?

«Стоунер» в переводе Леонида Мотылева. Если начать перечислять все прекрасное, что мы прочли только за последние годы, это будут десятки и десятки книг. И я не вижу возможности выстраивать тут иерархию, потому что эта книга хороша тем, а эта другим, и задачи, и удачи у переводчиков каждый раз новые.

Поэтому пусть будет одна, безусловная, прекрасная, легкая и естественная книга, перевод, в котором никто из читателей и критиков — самых разных школ, настроев и настроений — не пожелал изменить и слова.

И последний вопрос. Над переводом какой книги Вы работаете сейчас?

Я переводила встык с Рушди вторую часть антиутопии Сесилии Ахерн, первая часть вышла, «Клеймо», а вторая, «Идеал», выйдет весной.

Для меня это удачно получилось, то есть вместе с Рушди уже сдвиг мира в сторону довольно логичных и печальных выводов, «концов», произошел — у Рушди итогов сюрреалистических, у Ахерн в форме антиутопии — а в общем-то, и то, и другое довольно печальная и поэтическая картина ослабленного общества, цепляющего за религиозные мифы и социальные стереотипы, оба автора нежно и бережно создают героев, тех самых слабых людей, которые вместе — в дружбе, любви, понимании справедливости — возвращают землю на землю. У Рушди книга очень взрослая, там и герои-то немолодые, у Ахерн — книга для young adult, юношеская (кстати, вещь редкая и ценная — антиутопия для вразумления подростков) — но потребность, кажется, общая.

А сейчас тайм-аут. О художественном переводе подумаю после Нового года. Делаю Ричарда Сеннета, историю мастерства, крепкая, обнадеживающая книга.

Любовь, благодарю за интересный разговор! Удачи Вам в дальнейших проектах!

Беседовал Павел Соколов, главный редактор сайта eksmo.ru.

Комментарии
Комментарии