Ещё

Великолепный Гоша. Закат солнца в Римини, на родине Феллини 

Фото: Вечерняя Москва
Странно бывает в жизни: те, кого считаешь друзьями, исчезают куда-то в жизненном море, теряются. И даже на праздники их не поздравляешь хотя бы открыткой. А случайные вроде бы приятели идут по жизни если не рядом, то на расстоянии вытянутой руки. Виртуальной, конечно. С ними постоянно пересекаешься: то по работе, то вдруг — неожиданно — столкнувшись на весенней, залитой ярким солнцем, радостной и оживленной улице.
Как вот Георгий Логвиненко. Великолепный Гоша, как я его звала. Налетел на меня прямо на любимой Пречистенке — я пялилась на витрину с новой, летней, коллекцией. Длинные платья — в мелкий цветочек и однотонные, зонтики, крошечные яркие сумочки. Как я соскучилась по вам, милые мои, за полгода зимы.
Схватил за плечи, огромный, метр девяносто. Показал на витрину и расхохотался. И я вслед за ним. Потому что мы в ней отразились как в зеркале; высоченный Георгий и я на три головы ниже. Мы всегда понимали друг друга без слов, хотя никогда не были друзьями.
Не виделись всего-то пару лет (по нынешним стремительным временам это, считай, как две недели). Но я заметила — а может, это яркое солнце высветило недостатки, — что он бледный, исхудавший и вообще постаревший. По-прежнему, конечно, удивительно стильный.
— Попьем кофе в стекляшке? Пойдем, пойдем, прошу тебя. Господи, как я рад, что мы встретились. Я так хотел бы поговорить с тобой о своей девушке…
— Гош, слушай, тебе уже полтинник, а у тебя все «девушки». У приличных людей в этом возрасте уже внуки.
— А ты все такая же зануда. Пойдем. Я хотел даже вызванивать тебя. А тут такая встреча. Провидение бросило меня прямо в твои объятия.
— Ну, коль так… И, пожалуйста, не путай детали. Провидение бросило меня в твои объятия. Я смотрела на витрину…
— Ой, все. Пойдем.
Логвиненко — самый талантливый дизайнер из всех, с кем мне довелось работать. В нем сочетаются удивительное чувство стиля, хорошее образование, наследственность… Еще двадцать лет назад он не просто был модником: он формировал моду сам. Например, накидывал графитно-серый плащ, надевал шляпу и брал в руки трость — когда его ровесники щеголяли в джинсах и белых, каких-то подростковых, кедах. И девушки на улицах останавливались как вкопанные, зачарованные фигурой «истинного денди» московского разлива. Отращивал трехдневную ухоженную щетину, когда о метросексуалах и слыхом не слыхивали. Или, например, первым переобулся в рыжие массивные ботинки (с черным стильным пальто, конечно), которые потом вошли в модное пике, назвавшись «тимберлендами», и через несколько лет благополучно вылетели из него. Он всегда был сам по себе. Единственный сын известных в творческих кругах родителей, объездил всю Европу — не проторенными туристическими маршрутами, а, скажем, изучал Париж Модильяни и Сартра. Или Италию Феллини. Все мы были на его фоне недоучками и провинциалами — даже те, кто родился в Москве. Все девушки издательства, конечно, были чуточку влюблены в него. И даже я — самую малость. А ему звонили, бесконечно и беспрерывно, женские голос — я злилась, снимая трубку (двадцать лет назад звонили в основном по стационарному телефону, и стоял он у меня на столе) и подзывая Великолепного Гошу. А он брал трубку, садился на широкий подоконник и слушал женское чириканье, бросая реплики: «Да, милая! Конечно, милая!» При этом подмигивал мне — хитро и цинично. Ясно. Считал меня сообщницей в деле обольщения своих девиц.
— А ты не считаешь, что ей обидно? — спросила я как-то Гошу. Я стала свидетельницей того, как легко и просто, без всяких «прости», «прощай», он велел ей «больше не беспокоить». Правда, прибавил фирменное: «милая».
— Обидно? — в его зеленоватых глазах плеснулась жестокость. — Женщины не переживают. Это как трамвай: с одного слезла, в другой пересела. Поехала дальше. Я думал, ты умнее.
И пошел прочь — высокий, прямой, стремительный. Парус. Он всегда мне напоминал парус в открытом море.
Я захлебнулась от обиды и злости. Мало того, что свою «милую» умыл, еще и я ему, видите ли, недостаточно умна. Тогда я подумала — не случайно он до сих пор одинок. Трудно такому оригиналу найти пару.
Мы проработали вместе лет восемь и в один несчастливый год разбежались по разным фирмам, фирмочкам и фрилансам. Кризис поглотил «жирные двухтысячные» и наше крошечное издательство; сами мы, как лодки, разбитые волной, распались на щепки, разнеслись по разным бухтам. Только Георгий Логвиненко, стройный корабль, уплыл спокойно и гордо в известное дизайнерское бюро. По-другому и быть не могло. Странно, что именно он, Гоша, не терял меня все эти годы из виду, то присылая неожиданно открытку из Венеции, настоящую бумажную открытку с марками и штемпелями. То передавая, через какие-нибудь третьи руки, приглашение на книжную выставку, где он, Логвиненко, номинант премии в области «Лучшее книжное оформление». Приглашение выглядело солидно: с золотым тиснением, на белой шероховатой бумаге. Я не сомневалась в том, кто получит первый приз…
И вот — весна, Пречистенка. Великолепный Гоша — в изумрудно-зеленом шарфе. Совершенно седой, но все равно стильный. Мы идем в кафе-стекляшку и садимся на улице; да-да, уже так тепло на солнышке, что можно сидеть на улице.
Я подставляю лицо теплу и свету. И в меня льется счастье. А пирожное с кремом и капучино с корицей завершают полноту картины.
— Гоша, как хорошо, что мы встретились! — говорю я.
И где-то на уровне подсознания проносится глупая павлинья мыслишка: и как хорошо, что я сегодня в этом черном длинном пальто, которое мне так идет!
А он вдруг берет меня за руку и говорит:
— Да, какое счастье, что мы встретились… Алина… Я потерял ее. Понимаешь? Потерял. Я сам виноват. Я не создан для серьезных отношений, ты же знаешь. А Алина… Я тебе сейчас расскажу, и ты все поймешь. Пожалуйста, не перебивай меня.
Он закуривает, и к нам тут же бежит официант: простите, у нас не курят.
Ах да, конечно… Гоша тушит сигарету о блюдечко, и я вдруг замечаю, что у него дрожат руки.
Они познакомились случайно — «не важно как», но потом все же выясняется, что Алина — это молоденькая жена его старинного приятеля. (Я задыхаюсь воспоминанием: кто еще, кроме Гоши, может выдать такой архаизм, как «старинный приятель»? О, прекрасный аристократичный Гоша!) И даже, более того, он был свидетелем на свадьбе. Там, на свадьбе, Алина и влюбилась в Гошу (характерный жест рукой). Приятель Марк — преподаватель в Строгановке. Алина — его юная ученица. Ради нее Марк развелся с женой и был проклят детьми. Уже взрослыми детьми, к сведению (как будто мне есть дело до этих неведомых детей. Но я молчу, он же велел не перебивать).
А Алина — ничего особенного, ну совсем ничего. Ну белесая, реснички светленькие, волосики беленькие, худенькая. Конопушки. Глаза большие и тревожные. Ручки-ножки тоненькие, как у паучка. Ладно, у бабочки. Знаешь, какие у бабочки тоненькие, но цепкие лапки? Вот и у Алиночки…
Она Гошу стала добиваться. И Гоша не отказал. Он повез ее летом в Италию, в Римини. В июне, да. Море еще прохладное, но бодрит. Зато чистоты необычайной. Что преподаватель из Строгановки, обманутый муж? А кто ж его знает. Гоша не интересовался. Алина что-то наврала, наверное.
Думал — получится короткий красивый роман. Зачем понадобилось отбивать молодую жену у друга? Ну, не отбивать, а попользоваться. Какие-то комплексы, наверное; стало обидно — тот толстый, лысый, тяжело дышит, как кит. И вдруг поймал себе в коллекцию такую вот юную, прозрачную, светлую бабочку.
— Я же — лучше? — спросил Гоша. И я впервые за все время нашего знакомства усомнилась в его уме.
А потом…
— Знаешь, был один день, я запомнил даже число. Я влюбился в Алину. Впервые — впервые за всю жизнь! — испытал это чувство, мучение, боль, сладость — все одновременно.
— Но как же… Ведь столько девушек было…
— Не перебивай! — закричал он. — Было! Девушек — было много! Ты такая же дура, как все они. Прости… прости… Я даже не понимал, что им больно, что они что-то испытывают, кроме естественного физического влечения. А какие ведь красотки были, куда там Алинке. Я все понимаю. Может, бог меня обделил тем, что я ничего к ним не испытывал. Этого горнего, космического. И вот — послал мне белесую моль, талантливую, капризную, чуть истеричную даже. Я тебе расскажу про этот день, 17 июня. Мы лежали на пляже, уже был вечер. Какие-то веселые энергичные негры быстро складывали шезлонги, стаскивая их в кучу. На открытой веранде ближайшего ресторана играл саксофон. И певичка, в облегающем платье серебристого цвета, издалека похожая на какую-то диковинную рыбку, что-то пела. Она близко у губ держала микрофон, открывала рот, но малочисленным людям на пляже было не различить слов песни. Уже не различить…. Трое русских — две женщины и молодой парень — совершенно пьяные сидели на лежаках: они пили джин, разбавляя тоником, и слушали «Би-2». «Где-то ангелы кричат: „Прости — прощай!“ Прикинь? Ты любишь „Би-2“, я помню, помню. Одна из этих теток была чудовищных размеров… И совершенно без комплексов… Впрочем, не важно. Алина. Это был наш предпоследний день в Римини. Быстро садилось солнце — тонуло в море. Знаешь, как бывает. Только еще было жарко, и вдруг солнце стало красным, покатилось вниз, и буквально за час темнеет. Я долго плавал, а потом вышел на берег. Там темно-желтый песок. Алина лежала на полотенце, прямо на песке. Я подошел к ней, брызнул на нее соленой водой — она не повернула голову, не бросилась мне на шею, как обычно. В ней всегда столько детского… было. Я присел рядом и увидел, что она плачет. Она плакала — знаешь, почему? Он полез опять за сигаретами.
— Здесь нельзя курить, — напомнила я.
Он вздохнул и бросил полупустую пачку на стол. Официант внимательно смотрел на нас. Как они это умеют — официанты — нести пять тарелок одновременно и при этом следить за посетителем, готовящимся закурить.
— Она плакала, потому что представила: совсем еще недавно, каких-то лет пятьдесят назад, на этом пляже сидели совсем другие люди. Например, Лиз Тейлор — она могла бы легко купаться именно в этом месте. Со своими подружками, которые, несомненно, уже… — он поднял глаза к небу. — И вот Алинка, пока я плавал, мысленно нарисовала себе такую картину: эти прекрасные, самобытные, чудесные люди загорают под итальянским солнцем, и постепенно садится солнце, и море подступает все ближе, а они не замечают. Или — не хотят замечать. Вот уже волны слизывают их. И их нет! Нет! Их не будет, никогда не будет. Солнце садится. И потом море за ночь уничтожит даже их следы. И, может, унесет широкополую шляпу какой-нибудь модной дамы… Впрочем, это я уже домысливаю. А наутро будет опять яркий день, и придут новые посетители пляжа. Она плакала, моя Алиночка, бедная маленькая птичка, потому что ощутила кожей смерть. Она испугалась, что я так долго не выхожу — вдруг море слизнуло и меня тоже… И я вдруг реально ощутил свой возраст. Впервые я понял, что стал старым, что волны небытия подбираются ко мне. А я еще, собственно, даже не жил. Что у меня было? Дурацкие работы, учеба, какие-то бабы. Путешествия эти. Было все, но не было ничего настоящего. Ни своих великих картин — а ведь когда-то мне прочили большое будущее. Ни любви. Ни ребенка. Тогда вдруг стало очень холодно, так всегда бывает, когда садится солнце. Но в июне, в Италии, не может быть такого пронзительного ветра. Меня колотило от собственной пустоты. Я понял: эта девочка, Алинка, мое спасение. Я наполнился любовью к ней, потому что она — сама жизнь. Она все чувствует, все понимает. Я не встречал таких женщин… Впрочем, кажется, я это уже говорил.
— Ну и в чем проблема? — холодно спросила я. Не знаю ни одной женщины, способной выслушивать комплименты, посвященные не ей.
— Проблема в том, что мы распрощались в »Домодедове» на следующий день, 18 июня. Я заказал такси, ее встретил Марк. Она вернулась к Марку как ни в чем не бывало. Она не любит меня. Я ей не нужен. Это первая женщина, которой я не нужен… И я с ума схожу без нее. Я хочу опять везти ее в Римини, или на Лазурный Берег, или хоть в Гурзуф! Но она беременна. Она ждет ребенка — ребенка Марка. Этот пузан, этот бочонок летает от счастья. Он показывал мне серию ее портретов. Фотопортретов. Она в полупрозрачной кружевной рубашечке. Она — за занавеской-тюлью. Она обхватила огромный живот двумя своими тонюсенькими ручками. Эти снимки должен был делать я. Мне кажется, я умираю. Мне кажется, море подобралось ко мне совсем близко. Страшное ночное море.
И все слова мира были бессильны — у меня не было слов утешения для Георгия Логвиненко, Великолепного Гоши. Мы распрощались, договорившись созвониться на следующей неделе, но я знала, что больше никогда не увидимся, разве что случайно, как сегодня. Такой человек, как Логвиненко, никогда не простит мне своей слабости. Хотя — что может быть естественнее страха смерти и жажды любви. На прощание он церемонно поцеловал мне руку с тыльной стороны ладони. Это было щекотно и, в общем-то, излишне.
Я обернулась и посмотрела ему вслед. Высокий и стремительный парус, он уносился прочь по Гоголевскому бульвару.
Через две недели (черное пальто уже было позабыто, и весна окончательно вступила в свои права) мне позвонила старая знакомая, Ленка. Захлебываясь от слез, она прорыдала в трубку: «Гошенька умер. Представь, зачем-то поехал в Италию, полез там в море. Сердце не выдержало. Еще ведь холодно, даже в Италии. Ты на похороны придешь? Наши собираются все». Я пообещала прийти.
Дала отбой и долго сидела, закрыв глаза. Я знала, я все знала, зачем и куда он поехал. Один, без своей тонконогой Алинки, ждущей чужого ребенка. Он хотел вернуть хотя бы ее частичку, воспоминание, тот томительный красный закат в Римини, на родине Феллини. И умер прямо в море. Сердце. Сердце, разорвавшееся то ли от любви, то ли от перепада температуры. Волна вынесла его ночью на песок — и лишь под утро его нашли рабочие, которые цепью шли по пляжу, накалывая на железные палки окурки и обертки от конфет. В руке у него намертво была зажата маленькая белесая ракушка — таких миллионы на золотых итальянских пляжах.
Комментарии
Читайте также
Новости партнеров
Новости партнеров
Больше видео