Правила жизни Максима Горького

Вечерний Сорренто. Закат. Везувий в лучах заходящего солнца. На берегу соррентинского мыса — двухэтажная вилла окнами на залив и панораму Кастелламаре. Жильцы уже выпили чай и готовы усесться за бридж. В камине догорают тонкие оливковые ветки… Это вилла Горького, конечно, и это — двадцатые годы двадцатого века.

Здесь еще не так много туристов, здесь по-итальянски холодно зимой и по-итальянски праздно летом, здесь собираются друзья, соседи, родственники, и этот бридж, ставший в большей степени повинностью, чем забавой, сменяется изредка граммофоном, шарадами, поездками в синематограф, чашечкой кофе в кафе на углу, а, может, и парой бутылочек «Асти», и если вчера была суббота, значит, в близлежащем отеле непременно заказывали семь ванн — для каждого из постояльцев виллы — и с обеда до вечера ходили через дорогу мыться по очереди, а когда в небе над Неаполем гремели фейерверки, Горький тут же звал всех любоваться взлетающими ракетами с балкона.

Горькому нравилось все, что украшает действительность. Все, что дает надежду. Все, что обещает перемену к лучшему. Отсюда эти вечные слезы — Горький вообще постоянно ревел, книгу прочитает — ревет, музыку слушает — опять ревет. Неопытные писатели гордились — мол, вот, сам Горький плакал, читая мою вещь, а он плакал не потому, что вещь хороша (перечитывая часто плевался), а потому что она просто есть, появилась. Маяковский даже объявление давал в газету — продам пиджак, проплаканный Максимом Горьким. Недорого.

Точно так же он умилялся плутам, шулерам, мошенникам, и казалось, был счастлив дать себя обмануть. Когда извозчик, высадив его у дома, забирал банкноту в десять лир и скакал назад, не выдав семь лир сдачи, Горький смеялся и хлопал себя по бокам от удивления и счастья. Он и сам много врал. С его точки зрения — во благо.

После очередной такой лжи семидесятилетней баронессе Варваре Ивановне Икскуль пришлось распродать свои вещи и идти за границу пешком по льду Финского залива. Горькому, который взялся добыть для нее загранпаспорт, не хотелось открывать ей правду — что разрешения на выезд из страны она никогда не получит. В одном из писем Горький признавался Кусковой: «Я искреннейше и неколебимо ненавижу правду».

Изобличение лжи, особенно его собственной, вызывало в нем скуку. Как будто разрушили мечту, развеяли розовое облако. К его чести, единственная ложь, которую он не терпел, касалась отзывов о его произведениях. Пропуская мимо ушей похвалы, он очень внимательно относился к критике и часто, выслушав, отправлялся править и переписывать. Однажды у них с Ходасевичем вышел такой разговор: «Скажите, пожалуйста, что мои стихи, очень плохи?» — спрашивал Горький. «Плохи, Алексей Максимович», — отвечал Ходасевич. «Жалко, — расстраивался Горький, — ужасно жалко. Всю жизнь я мечтал написать одно хорошее стихотворение».