Яков Гордин о Довлатове: "Он не был диссидентом"
В преддверии 75-летия Сергея Довлатова обозреватель по вопросам культуры Русской службы Александр Кан встретился с другом писателя, главным редактором журнала "Звезда" литератором Яковом Гординым. Ленинградская школа Александр Кан: В какой степени можно говорить о Сергее Довлатове как ленинградском/петербургском писателе, ведь последние 12 лет он провел в Нью-Йорке, в 1970-х жил и работал и в Таллине, и в Пушкинских горах? Яков Гордин: На все сто процентов. Здесь он вырос, здесь стал Сергеем Довлатовым. Он еще не публиковался, непонятно было, что получится, но в кругу молодых неформальных литераторов и людей, которые с ним дружили, Сергей уже был Сергеем Довлатовым, потому что личность сформировалась здесь. Ничего не изменилось и потом - ни в Таллинне, ни в Михайловском, ни в Нью-Йорке. Он был тем Сергеем Довлатовым, каким сформировался здесь в 60-е годы - университет, после университета, компании, дружбы, романы - это все отсюда. Ничего нового не прибавилось. А.К.: А если мы попытаемся вписать Довлатова в славную линию ленинградской/петербургской литературы? Где его место, где его предшественники, где его контекст? Я.Г.: Совершенно особое место. Смешно говорить, но все были не похожи друг на друга. Тогда была очень яркая плеяда молодых писателей, поэтов, с разными взаимоотношениями, но все были не похожи друг на друга. Были кружки, были объединения, знаменитая "ахматовская четверка": Бродский, Найман, Рейн, Бобышев; было объединение "Горожане", к которому он примкнул как младший: Вахтин, Ефимов, Губин, Марамзин, Довлатов. "Горожане" - казалось бы, нечто общее - ни один не похож на другого, абсолютно разные стилистически, человечески и так далее. И у Довлатова было совершенно свое особое место. Можно говорить о Зощенко, например. Между ними есть кое-что общее, потому что они оба были людьми с необычайным юмором, и в то же время очень печальные. Зощенко, как известно, был вообще мрачным человеком, углубленным в себя. И Довлатов тоже. Сергей, как я его помню, никогда особой веселостью не отличался. Он мог шутить, острить, он был замечательный рассказчик, но за всем этим стояла некоторая грусть. Он не нравился себе, как я понимаю. И он всячески подчеркивал это и в рассказах о себе, и в том, что он писал. Ведь его лирический герой - всегда человек с известной долей иронии, а иногда и сарказма. "Он не был диссидентом" А.К.: Время было, с одной стороны, очень богатое на таланты и творческий взрыв, с другой стороны, все-таки очень сильно подцензурное и очень жесткое. Формулировал ли Довлатов свое отношение к окружавшей советской реальности. Был ли он диссидентом? Я.Г.: Он, конечно, не был диссидентом. Ленинградский историк Лев Лурье, который, хотя лично Довлатова не знал, но написал о нем книгу, выступая на одном вечере, сказал, и правильно сказал, и я могу подтвердить, так как сам отношусь к довлатовскому поколению: в отличие от андеграунда 70-х, который, окончательно разуверившись, уже и не претендовал на публикации, жил своей жизнью, люди 60-х, все мы, в общем-то, хотели публиковаться. Мы не хотели продаваться, и ничего для этого не делали, за какими-то исключениями, но то, что мы делали, мы хотели, чтобы это вышло во вполне официальную печать, для того, чтобы люди это могли читать. И для Довлатова, человека в высшей степени литературного и преданного литературе, именно литература была главным содержанием и смыслом жизни. Любые жизненные удачи были для него неважны, если была неудача в литературе. Довлатов, конечно, не был диссидентом, он был готов вписаться в систему: пожалуйста, публикуйте меня, я не пишу ничего антисоветского. Но, и об этом не раз говорилось, советская власть обладала невероятным зоологическим чутьем. Даже если в тексте ничего нет, литературное начальство чуяло: человек не свой. И это в высшей степени отыгралось на судьбе Довлатова. Да, были время от времени инциденты, как, к примеру, когда он читал очень яркий рассказ на знаменитом вечере в январе 68-го года, после которого был большой скандал. Но в целом то, что он тогда писал, в принципе политически было абсолютно проходимо. Так же, как стихи многих поэтов, которых не печатали, хотя там не было ничего "анти". Это просто было не то, что власти хотелось бы видеть. Повторяю, он не был диссидентом. Я бы даже не сказал, что он был антисоветчиком, хотя, конечно, вся эта атмосфера, политическая, общественная, была ему … ну, он это презирал. Ему это было абсолютно чуждо. Но публично, официально он это никогда не выражал. И, тоже говорилось не раз, что, если бы, это дело случая, если бы вышла его книга в Таллине, скажем, если бы не было того несчастья, обыска [набор его первой книги "Пять углов" в издательстве "Ээсти Раамат" был уничтожен по указанию КГБ Эстонской ССР - АК], жизнь могла пойти по-другому. Ведь при советской власти существовала своя довольно четкая система. Человек, который входил в официальный слой литературы, который уже выпустил книгу, - это уже не тот человек, у которого книги нет. Это уже признанный, уважаемый автор. Так что и его могла ждать такая судьба. Хотя, конечно, советским писателем он не стал бы... Рано или поздно это все равно уперлось бы в стену. Но до какого-то момента, литературная судьба, как у многих, у некоторых наших тогдашних современников, могла быть более или менее благополучной. Ведь было немало случаев, когда человек выпускал книгу, потом вторая книга уже не шла, потому что они категорически, нюхом там понимали, что это не то, и происходил облом литературной судьбы. Могу, как попугай, повторить, что дело было не в его политической позиции. А в том, что он был человеком абсолютно своей литературной позиции, которой он поступиться не мог. Халтура, которую он пытался писать, ему не удавалась. "Алкоголь был отталкиванием от той жизни, которая причиняла ему боль" А.К.: И вот эта его несовместимость, не политическая, а эстетическая, видимо, выливалась в какие-то невероятные фрустрации? В том числе и в алкоголизм? Я.Г.: Алкоголизм появился уже позже. Я ведь довольно много лет достаточно хорошо его знал. Мы не были друзьями, но были в хороших приятельских отношениях и встречались в компаниях. Алкоголиком в те времена он не был. Он был, как и все мы, выпивающим, одни больше, другие меньше. Бродский меньше, а Довлатов больше, но это выливалось, это постепенно стало принимать вызывающие формы, потому что ему нужно было как-то отвечать, как теперь бы сказали, на эти вызовы реальности. И в том числе, конечно, это алкоголь, как и желание выпасть из этого быта, как и его известные прогулки в шлепанцах по Рубинштейна с собачкой. При том, что это даже не было каким-то продуманным вызовом. Это было отталкивание от той жизни, которая причиняла ему боль. А.К.: Вот мы сейчас находимся здесь в редакции журнала "Звезда". Он каким-то образом был связан с журналом? Я.Г.: Да. Он еще в советское время напечатал несколько маленьких рецензий в журнале "Звезда". Кроме меня, в "Звезде" работал его ближайший друг Андрей Арьев, и именно благодаря ему Сережа и мог здесь публиковаться. Кроме того, первое, что было опубликовано в России, в конце перестройки, это была повесть "Филиал", которая попала в десятый номер журнала "Звезда" за 1989 год. С этого началось шествие Довлатова по России. А.К.: За год до смерти. Я.Г.: Даже чуть меньше. А.К.: В какой степени сейчас, спустя 26 лет после его смерти, Довлатов вернулся в русскую литературу, в какой степени имя его увековечено? В Нью-Йорке есть улица Довлатова, в Петербурге пока такого нет. Что можно и что нужно, по-вашему, сделать? Я.Г.: Боюсь, что в реальной ситуации улицы Довлатова еще долго не будет. Хотя ситуация двойственная. С одной стороны, для нынешней российской власти он тоже не очень свой человек. А с другой, лестно иметь в городе такую знаменитость. Поэтому сделан его памятник прекрасным скульптором Вячеславом Бухаевым. Это выдающаяся работа, я его видел, и удивительно удачная. Памятники Бродскому, на мой взгляд, как правило, неудачные. Получается всегда какой-то старый еврей, не совсем понятно, почему это Бродский. А здесь огромная фигура, больше человеческого роста. Он и сам был, можно сказать, больше человеческого роста. Но больше и его человеческого роста. Очень портретно, идеально похожая. Он стоит в такой ленивой позе, привалившись плечом к дверному косяку. Как бы выходит, встал в дверях. Она станет у его дома на улице Рубинштейна. Но я не знаю, насколько сейчас необходимо требовать улицы Довлатова, потому что главное - это его литература, и с этим все в порядке. Это поразительное явление. Науки "довлатоведение" еще нет. "Бродсковедение" есть: сотни работ, десятки монографий, конференции, и все на свете. А изучение Довлатова, крайне любопытного литературного явления, - еще впереди. И я думаю, что этот, нынешний шум даст некоторый толчок. Есть хорошая книга Игоря Николаевича Сухих, профессора Петербургского университета, но осмысление феномена Довлатова еще впереди, потому что там есть загадочные вещи. Популярность Бродского можно объяснить, хотя и там тоже есть свои сложности. Почему Довлатов таким взрывным образом стал необычайно популярен и любим самыми разными слоями, так же, как когда-то Зощенко (который, кстати говоря, тоже был писатель для всех)? Об этом нужно думать, это вопрос не только для литературоведов, но и для социальных психологов. Может быть, для социальных психологов в первую очередь. Почему разные слои общества так реагируют на, казалось бы, довольно простые тексты Довлатова? Он не философ, не пророк, не Маркес… И тем не менее. А.К.: Вы вспомнили, что его первая публикация случилась менее чем за год до его смерти. То есть он не дожил до признания в России. В какой степени он сам, на Ваш взгляд, осознавал то, чем он является? Я.Г.: Очень трудно сказать. Я уже говорил, что он всегда был недоволен собой. Он всегда сомневался в себе, и это его мучило. Не могу сказать, насколько он предвидел, во-первых, свой бешеный успех. Успех и в Америке был, все-таки в New Yorker (американский интеллектуальный еженедельник - АК) далеко не каждый публиковался, даже из американских мэтров. Что будет здесь? Я думаю, он как человек умный и тонкий, предполагал, что читать его будут, но что будет культ Довлатова, а это действительно так и есть, не уверен, что он предвидел. Другой, гораздо более сложный вопрос, как он сам себя оценивал. Я не берусь об этом говорить. Судя по текстам, судя по литературе, это мощный заряд самоиронии. Это не значит, что он себя не ценил, но он хотел соблюдать равновесие.