Джамиля
Сельская школа как корабль, плывущий по бесконечным водам времени — то спокойным и безмятежным, то бурным и тревожным. Здесь, высоко в горах, учительница Джамиля Гасановна, старая дева по местным представлениям, лишенная личной жизни, наблюдает жизнь села и ведет дневник, рисуя замысловатые узоры Дагестана — из того, что видит своими глазами сегодня, что врезалось в память из разных лет ее собственной жизни и из никогда не виденного, но запомнившегося из рассказов бабушки. «Это Кавказ» публикует фрагменты из новой, пока не вышедшей в печать книги Марины Ахмедовой. Бирюзовое платье в ту выпускную весну дошивалось портнихой из Хасавюрта. Мы с отцом ездили на примерку несколько раз. Портниха, толстая женщина с плоским лицом, увидев меня, мелко плевала мне в лицо — «пу-пу-пу, машалла, красавицей выросла». Высыхала ее слюна, упавшая брызгами на мои щеки, и вместе с тем мне казалось, что и лицо мое преображается. Зажав зубами иголки, портниха ползала вокруг меня, подворачивая платье, и все что-то бубнила, удовлетворенно покачивая головой. Сейчас я не вспомню, как ее звали: то ли Зульфия, то ли Зумруд. Мне хотелось сшить еще десять платьев у нее, ведь с каждым будет расцветать моя красота, которую эта женщина с иголками во рту умудрялась разглядеть в моей невзрачности. Женщины в нашем селе одевались в темные просторные платья, но молодые девушки на выданье позволяли себе яркие цвета. В те времена платья еще передавались по наследству, и многие сельские девушки продолжали выходить замуж в тех же платьях, в каких на свадьбах красовались их бабушки. Моя бабушка в приданое получила четыре платья, похожих одно на другое, и носила их почти всю жизнь. Тогда не меняли вещи так просто, как сейчас. В те времена каждая вещь была наполнена своими воспоминаниями, и, вынув из сундука синее платье в крупный желтый цветок, бабушка могла вспомнить, как родила моего отца, возвращаясь пешком из другого села, где навещала сестру. Родила одна, на дороге, без посторонней помощи. И, завернув младенца в подол платья, так дошла до села, пока не опустилась ночь и волки не вышли из леса. В темно-бордовом платье такого же фасона она провожала мужа, моего деда, на фронт. Когда закончилась война, она, говорят, аккуратно сложила платье и спрятала в сундук. Оно не было старым, его можно было еще долго носить. Только теперь, вспоминая, как бабушка нет-нет, а вынимала его из сундука, покачивала на руках, словно ребенка, я могу догадаться, почему она убрала это платье. Скупые слезы, попадая в глубокие морщины, застревали в них, а бабушкины губы, давно потерявшие упругость, шептали: «Моя святая любовь, тебя давно уже нет. Но если душа вечна, то и любовь вечна». Она прижимала недоношенное платье к своему старому сердцу. В такие моменты бабушка напоминала мне чираг — глиняным в доме еще пользовались, когда я родилась. Огонек в нем выглядывает только из узкого носика, но ночью даже со двора было видно, как он мерцает, подвешенный к балке веранды. Говорили, бабушка моя не пролила ни слезы, когда дед уходил на фронт. И когда поняла, что не будет его среди тех немногих мужчин, что возвращались с войны, тоже не плакала. Только к старости, когда смерть уже подступала к ней, она плакала и не стыдилась своих слез. Теперь уже не относятся к одежде так, как прежде. Одежда больше не хранит в себе память — ту, которую моя бабушка в сорок пятом сняла с себя и положила в сундук, чтобы не изорвалась, не истерлась, не износилась. А невеста больше не чувствует, как за ее спиной стоит весь ее род, держась за подол доставшегося в наследство платья. В тот год портниха так хвалила меня, а ткань била в глаза такими переливами, что я поверила: надену платье, и сбудется все, о чем я мечтала. Разве можно не посмотреть на такое платье? Разве можно не заметить ту, которая в нем? Я не надеялась, что мое платье сумеет сразиться с красотой Зухры и выйдет из него победителем. Но кто в селах верит в женскую красоту? Она длится лишь несколько лет после замужества, а потом муж уже не любит свою жену — слишком часто она рожает, слишком тяжелую работу приходится выполнять ей по дому и в поле каждый день. В горах красота стирается с женских лиц, словно узор на глиняной посуде, захватанный пальцами. Семья Зухры жила бедно, отец ушел от них, как только Зухра родилась. Говорят, его женили на Месед слишком рано, прямо перед армией, и он, уходя служить, сказал отцу: «Один год потерплю ради твоего уважения, а потом разведусь». Вернувшись из армии, он застал Месед, уже родившую сына. Пожил с ней еще ради родителей. Родилась Зухра. Аллах, я до сих пор спрашиваю себя: как от такой нелюбви могла родиться такая красота? Он сразу оставил Месед и женился на другой женщине. И хотя многие законы Советского Союза были для нашей части Дагестана не писаны, многоженство в те годы порицалось партией, и на работу такого человека могли бы не взять. Но все равно лишь немногие мужчины, как мой отец, жили с одной женой до самого конца. Многие меняли жен и, чуть что не по их, отправляли женщин домой. Не была Месед такой уж страшной, чтобы жить с ней из одного только уважения к родителям, выбравшим сыну жену. Месед была рослой, ее простое лицо не красило даже редкое сочетание белой кожи и голубых глаз. Сейчас, припоминая отчетливо ее лицо, я думаю: может, она была бы красивой, если бы не это выражение простоты в ее чертах, не эта готовность улыбаться и помогать каждому. От той женщины, на которой женился отец Зухры, у него детей не было, и все говорили, что это Аллах его наказал. Вторую жену он тоже отправил домой, она всю жизнь прожила потом одна, так сильно любила его, что замуж больше выходить не стала. Я хорошо помню ее. Она жила возле пекарни, куда женщины, у которых в доме не было глиняной печи, по очереди приходили печь хлеб. Еще лет десять назад частенько я видела ее сидящей на скамейке перед домом. — Салам алейкум, дорогая душа, — окликала она каждого проходящего, поглаживая скамью, уже отшлифованную ее ладонью. Словно хотела она погладить так не скамейку, а самого человека. Особенно много ласки доставалось от нее сельскому дурачку Абдулчику. Его мать, заметив, что Муслимат не гонит его, как все остальные сельчане, отправляла его к ней в дом. Муслимат считал он своей бабушкой. Такие дети, как он, рождались редко, и только советская власть позволила им жить. Раньше таких детей не вскармливали, заворачивали в бурку и подходили только когда затихал плач — чтобы проверить, не умер ли, наконец. Считалось, пусть лучше у матери один раз надорвется сердце, чем всю жизнь будет мучиться она, глядя на своего уродливого ребенка, на то, как каждый пинает его, будто собаку, а каждый удар ноги попадает ей в самое сердце. Это шайтан касается таких детей при рождении, говорили у нас. Но советская власть учитывала всех, рожденные дети уже одним родителям не принадлежали, и она строго спрашивала за каждого, даже за такого — рожденного с прикосновением шайтана. Откуда, теперь спрашиваю я себя, у этой сельской женщины Муслимат была такая душа? Почему не зачерствела она от обиды, как моя? Где брала Муслимат силы на любовь к чужим детям, даже таким уродливым, как Абдулчик? Почему ее сердце не обратилось в камень, а мое — обратилось? Я часто видела и Зухру рядом с ней на скамье. Зухра и Абдулчик стали самыми дорогими душами, слетевшимися на свет Муслимат. Когда мы перешли в десятый класс, Месед стала ходить в лес за хворостом. Даже зимой она носила большую вязанку на спине в райцентр — за двадцать километров. Но одну вязанку она каждую неделю относила больной Муслимат. Деньги, полученные за хворост, Месед собирала, чтобы сшить Зухре выпускное платье. Но они все равно не могли потратить столько денег, сколько могла моя семья, в нашем доме всегда водились деньги. «Как бы Месед ни старалась, не будет у Зухры такого платья, как у меня, — твердила я про себя. — У других будут красивые платья, а у Зухры — нет!». — Красавица, — говорила бабушка, проводя мягкой рукой по моим волосам, по худой спине. — Красавица, — повторяла она, и в тот год я ей особенно верила. В начале весны брат Зухры помогал чабану и упал со скалы, когда шел за отарой по склону. В такой сезон в горах еще стоит лютый холод. Его нашли только через два дня, и деньги, предназначенные на платье Зухры, ушли на лечение ее брата в районной больнице. Отец им не помогал, его третья жена родила ему много детей, и им самим не хватало денег. Один раз, в классе, наверное, седьмом, я шла в школу и проходила как раз мимо его дома — он и сейчас живет у поворота к арке. Впереди шла Зухра. Я не хотела обгонять ее, не хотела идти по дороге вместе с ней. Ее отец в это время стоял возле своих ворот — провожал своих новых детей в школу. Дул сильный ветер, в середине зимы такой лютый и злой, он приходит к нам с дальних скал, где, видимо, прячется с осени в пещерах и ущельях. Бывает, он налетает и сносит крыши, снимает с петель двери, открывшиеся для того, чтобы впустить домочадцев. Уносит детей и барашков. В тот день к вечеру такой и разыгрался. Я это хорошо помню — он унес несколько шиферных листов с нашей крыши. А пока он только сильно толкал в спину, будто злой учитель, подгоняющий не опаздывать на уроки. Зухра в нерешительности остановилась напротив своего отца. Ветер как будто толкал ее подойти ближе. Она стояла на одном месте, не двигалась, хотя удержаться при таком ветре было нелегко. Я тоже замедлила шаг, чтобы не идти с ней вровень и не заходить вместе с ней в школу. Чтобы не привлекать к ней внимание Расула, который еще не разглядел ее красоту, но вот-вот мог заметить. Отец Зухры увидел ее и сразу скрылся за воротами. Зухра пошла дальше. Аллах, каких разных отцов создаешь ты на свете! Мой отец, да пребудет нур (свет. — Ред.) в его могиле, носил меня на руках, когда я в первые годы жизни не могла ходить. Я ждала, что Зухра будет плакать — отец не захотел даже поздороваться с ней, но на уроках она была спокойной и улыбалась всем такой же простой улыбкой, какой обычно улыбалась ее мать. Зухра пойдет на выпускной в черной юбке и белой блузке — успокаивала себя я. Другой одежды, кроме коричневого школьного платья и черного фартука, у нее нет. На выпускном она будет такой, какой бывает каждый день в школе. Расул отвернется от нее, он будет смотреть на мое такое яркое, такое дорогое, такое бирюзовое платье. Вот так думала я. А сейчас я думаю: как было хорошо при Советском Союзе — школьники носили одинаковую форму. Ученицы не форсили друг перед другом, не сравнивали, у кого родители богаче, и не наматывали себе на голову эти арабские тряпки, из-за которых теперь у села столько проблем. Мои надежды не оправдались. Зухра пришла на выпускной в новом платье, и не особо оно уступало моему бирюзовому. Муслимат продала свою единственную корову, чтобы Месед могла заказать это платье. Как было обидно мне, когда я узнала, что его сшила в Хасавюрте та же портниха. Никогда с тех пор я ничего не заказывала у нее. Рассказывают, выведя корову со двора, Муслимат сунула ей в рот большой комок теста и всю дорогу к дому мясника гладила ее рога, полируя их, как скамейку. «Я все равно не проживу долго, дорогая душа, — приговаривала она. — Ты все равно скоро к нему попадешь». Муслимат была права — с тех пор она не прожила и полгода. О ее смерти селу возвестил вой Абдулчика. Услышав его сильный нечеловеческий голос, моя бабушка воскликнула: «Я-алла, неужели у шайтана под землей ребенок родился!». Долго-долго Абдулчик сидел на скамейке возле дома Муслимат один. А потом кто-то подарил ему колесо, и он начал катать его по селу на палке. Так до сих пор и катает. А Муслимат он забыл. Начинался тот дождь крупными каплями. Сухая земля не пускала его, разбивая вдребезги. Он затопил траву, побил деревья и, не прекращаясь несколько дней, разносил по селу запах грязной воды. Пробил много крыш, и одной из них стала наша школьная. Ее он пробил как раз над актовым залом, где собирались проводить выпускной. Черная вода, ставшая такой от грязи, лежавшей на чердаке, расползлась страшными пятнами по потолку, сняла штукатурку со стен. В школе сразу сказали, что к выпускному отремонтировать зал не успеют, что выпускной перенесут в сельский клуб. Такое объявление сделала завуч, зайдя в класс во время урока Шарипа-учителя. Ученики, услышав ее, радостно загудели, а Шарип-учитель, вместо того чтобы обрадоваться с нами, побелел как мел и прислонился спиной к исписанной классной доске. До конца уроков он так и ходил — с белой спиной. Но это случилось, уже когда дождь закончился, а пока он только начинался, и бабушка вернулась из сада, неся в фартуке ворох первой пастушьей сумки. Едва она взошла на порог, как дождь громко затарабанил по крыше. Словно кто-то сильный попросился к нам в гости сверху. — У-у-у, — вздрогнула бабушка. — Какой дождь сейчас пойдет, сто змей с горы смоет. Острым ножиком она срезала с травы корешки, промыла ее хорошенько, мелко нарубила, добавила в нее яйцо, лук и грецкий орех. Во что бы то ни стало хотела она в тот день приготовить первое чуду. А потом трава на солнце станет жесткой и сухой. Апрель-май — самое лучшее время для чуду из травы. Набрав в длинноносый кувшин воды, она удалилась в баню, пристроенную к дому, и там совершила омовение. Бабушка говорила, что нельзя прикасаться к муке, если тело не чисто, тогда и хлеб не будет чистым, и благословение Аллаха на такой хлеб не снизойдет. А когда человек ест хлеб, Аллахом не благословленный, душа постепенно тоже грязнится. Вернувшись из бани, бабушка сняла со стены чистый таз, провела пальцем по его краям, чтобы проверить, не осталось ли на нем засохших комков теста с прошлого раза. Насыпать муку в грязную посуду, говорила она, — это не проявить уважения к хлебу. А баракат надолго не задерживается в домах, где не уважают хлеб. Эти уроки моя мать давно усвоила от своей суровой свекрови. Но я, в отличие от матери, знала только мягкость бабушкиных рук. А мать меня не любила — за то, что я не родилась сыном, или за то, что она сама не смогла сына произвести на свет. Чуток соли, чуток масла, кружка воды, и в муку погружались бабушкины руки. Мягкое мягкого если коснется, только мягче станет. Но под бабушкиными пальцами, которые, как мне казалось тогда, не имели костей, тесто скатывалось в твердый комок. — Тесто устало, — всегда говорила бабушка, вынимая руки из таза. — Тесту надо отдохнуть. Она накрыла его полотенцем, ушла на веранду со стаканом чая, из которого струйкой тянулся запах гвоздики, села за стол под навесом, смотрела на потемневший из-за непогоды день, на серую дымку вокруг гор. Тянула чай, ежилась под шалью, накинутой сверху на темное платье, и думала о тесте, которое отдыхало теперь под полотенцем от ее пальцев, толстело, размякало. — Сколько змей с дождем придет, — качала головой бабушка. — Теперь везде под ноги смотри, дочка, как бы на змею не наступить. Она ждала из района отца — своего единственного сына. Мать моя в сердцах однажды говорила, будто бабушка, когда мой дед уходил на войну, сказала такие слова: «Никогда голова другого мужчины не ляжет рядом с моей на подушке». Ах, моя бедная бабушка, что еще она могла сказать мужу в этих суровых горах, где не принято говорить о любви, где и само слово «любовь» произносят так редко, что можно подумать — горцы живут совсем без этого чувства… Но как много силы в этих ее словах я слышу теперь. И еще больше смысла в них вижу, когда думаю о том, что обещание свое она сдержала. Отец приехал поздно вечером на служебной «Волге». Смазанные маслом чуду уже аппетитно поблескивали на подносе, а зелень просвечивала сквозь тонкий слой теста. Дождь барабанил по крыше так, что можно было подумать, там сцепилось сто шайтанов. Бабушка сидела на полу перед низким столиком. За печкой шуршало насекомое, и я, напуганная разговорами о змеях, думала: они уже там — скатившись с горы, сплелись у нас под печкой в клубок. Наконец, сквозь ливень донесся шум машины. Свет фар мелькнул в окнах, за которыми было черно. Я услышала, как на кухне звякнула крышка чайника — это мать готовилась встретить отца горячим чаем. После тех криков, которые я несколько месяцев назад слышала из их комнаты, проснувшись среди ночи, я видела: что-то поменялось. Но не готова была лопнуть нить между ними, всегда раньше, мне казалось, туго натянутая. А теперь повисла она и болталась. Почему нить окончательно не порвалась? Я теперь частенько думаю об этом. Мать слушалась отца, не прекословя ему, как бывало раньше. Но в этом ее послушании было много такого, что делало отца виноватым. Только позже я узнала, в чем была его вина. Отец, отряхиваясь от дождя, появился в общей комнате. Сказал, в районе делают прогнозы — сильный дождь будет идти три дня, дороги размоет. — На примерку не поедем! — воскликнула я. И сама одернула себя — отец вернулся усталый, ехал темной дорогой под дождем, а я только о платье и думаю. — Ты только о платье и думаешь, — словно прочтя мои мысли, в сердцах бросила мне мать, разливая по стаканам чай и на секунду прервавшись, чтобы с осуждением посмотреть на меня. — Валахи, правильно делаешь, дочка! — бабушка хлопнула рукой по худой подушке, на которой сидела. — О чем ей еще в таком возрасте думать? — Поедем, дочка, поедем, — устало сказал отец. — Дождь закончится, и сразу поедем. Мать, сидя на коленях перед столиком, нарезала чуду. Растопленное сливочное масло полилось из-под ножа на поднос. В печке шипел огонь, доедая хворост, который только сегодня утром мать купила у Месед. Месед, Зухра, Расул, Муслимат, Абдулчик — неужели кто-то, кроме нашей семьи, существует за этим окном и, как мы сейчас, греется у огня? Казалось, дождь отрезает нас от всего остального. Казалось, небо вытряхнуло океан воды, затопило горы с верхушками, люди захлебнулись, только мы остались в живых. — Бери, дочка, ешь, — позвала меня бабушка, протягивая завернутый в трубочку кусок чуду. — Совсем ты худая, ничего не ешь. — А ей кто-то не дает? — спросила мать. — Когда вкусно приготовлено, ест, когда невкусно — нет, — отрезала бабушка и сама заулыбалась своей находчивости. — Давай, дорогая дочка, съешь еще, — подкладывала она мне новые куски на тарелку. — Как вкусно, бабушка, как вкусно, — повторяла я, и сейчас бы много отдала за то, чтобы поесть еду из бабушкиных рук. Бабушка посмеивалась, поглядывала на мать. В нашей семье считалось, что мать не умеет готовить такие вкусные чуду. — Потому что без любви делаешь, — один раз сказала ей бабушка, и мать, обидевшись, весь день не выходила из комнаты. Она обижалась и на меня — я с удовольствием ела бабушкину еду, а ту, которую готовила мать, частенько оставляла на тарелке. — Когда в последний раз в селе был такой дождь, камни завалили дорогу. Коров убили, — сказала бабушка, обращаясь к отцу, который молча ел, сидя на своем законном месте — во главе стола. — Скоро начнут тут тоннель строить. Самый длинный будет тоннель в Дагестане. Через гору пойдет, — сказал отец. — Фуф! — бабушка с испугом отдернула руку от горки чуду. — Какой еще тоннель? Зачем нам опять стройка? Хватило нам этого проклятого озера. Ой, Гасан, какие сады у нас были, — запричитала она. — Какие плоды они давали. Все под воду ушло. Все! Отец ничего не ответил, только вздохнул. В ту ночь мне было страшно. Дождь стучал в крышу, в окна, как будто говоря: «Давай, открывай». Но сквозь грохот до меня долетал шепот моей бабушки, которая молилась в соседней комнате, стоя на коленях. И я думала, что слышу ее не ушами, а сердцем. Бывают в конце весны дни, когда солнце разит землю, словно кинжал, осушая ее в считанные часы. К клубу мы уже шли по дороге, которая трескалась от жары. Платье переливалось, шурша у моих ног. Из-под подола мелькали пряжки туфель. В тот день, посмотревшись в зеркало, я впервые почувствовала себя красивой. Глаза блестели, щеки румянились от стеснения — я представляла, как Расул пригласит меня танцевать. Целый год эта картина возникала перед моими глазами, стоило моей голове коснуться подушки. Закрываясь в комнате, я разучивала движения лезгинки: выставив руки, плыла в другой конец комнаты, а из него — обратно. Никогда раньше я не танцевала. Все девушки танцевали на свадьбах, а я нет, потому что ходить научилась намного позже других. Перед выходом бабушка поцеловала меня в макушку. Даже мать, взглянув на меня, одетую в новое платье, расчувствовалась и приобняла. Может, теперь она не так жалела, что я родилась не сыном. В клуб меня провожал отец, на нем был новый костюм-тройка, белая рубашка и галстук. От него пахло одеколоном, и, пока мы шли от дома к клубу, все смотрели на нас. — Салам алейкум, Гасан Ханович, — приветствовали его. — Алейкум салам, — протягивал он мужчинам руку. — Дочь провожаешь? — спрашивали его и смеялись, заглядывая ему в глаза и стараясь не смотреть на меня, — на чужих дочерей смотреть не принято. — Дочь провожаю, — спокойно отвечал он. Соседки разглядывали меня без стеснения, говорили «машалла», с одобрением причмокивая, будто и у них в зубах была иголка. Скоро я еще и в свадебном платье пройду по этой дороге, самоуверенно думала я. В отцовскую «Волгу» не сяду. Пусть видят, как Джамилю ведут в дом Расула. Ту Джамилю, родившуюся с больными ногами, которую для семейной счастливой жизни в душе похоронила даже мать. Об одном я жалею — выйдя за порог, мы сразу встретили Патимат. Держа маленькую Марьям на руках, она стояла возле своих ворот и не сводила глаз с моего отца. Мой отец поднял руку и расслабил галстук на шее, когда проходил мимо нее. Громко заплакала Марьям, и мой отец вздрогнул. Он не поздоровался с Патимат, и она тоже промолчала. События того дня не оставляли меня годами, воспоминания о нем приходили каждый день, и я утвердилась в мысли — Патимат стала дурным предзнаменованием. Шарип-учитель стоял у клуба. Мы увидели его издалека. Отец сразу нахмурился, хотя, конечно, знал, что он будет там. Ощетинилась даже полоска его усов. Хоть мы и были соседями, но с Шарипом-учителем отец на моей памяти почти никогда не разговаривал. Рядом с учителем толпились одноклассники, он что-то тихо им высказывал. Платье Зухры сразу ослепило меня — желтое, с золотистыми крапинками, будто сшитое из самого солнца. Когда Зухра повернула в нашу сторону свое белое лицо, когда я увидела, как не сводит с нее глаз Расул, стоящий рядом с Шарипом-учителем, то чуть не расплакалась. Что я ни надень, мне никогда не сравниться с красотой Зухры, как воде не одолеть солнца. Оно высушит ее, а тот ил, что останется на дне, солнце испепелит, сожмет в камень. Какие только отрезы не были вынуты из сундуков, чтобы превратиться в выпускные платья для моих одноклассниц. Отрез ткани в нашем селе, да и во всем Дагестане, считался лучшим подарком. В советских магазинах тогда невозможно было купить красивое платье, какого не будет у других. Это сейчас магазины и рынки Хасавюрта предлагают одежду на любой выбор. А тогда матери хранили для дочерей отрезы, полученные в подарок еще на собственную свадьбу. Перекладывали их в сундуках по нескольку раз в год, пересыпали сушеным чабрецом, чтобы не завелась моль. От платьев выпускниц пахло травой и временем, проведенным в сундуке, мало кто мог позволить себе купить новую ткань. А парни были не такими нарядными, как девушки. Все пришли в белых рубашках, а некоторые, кому больше повезло, взяли пиджаки у своих отцов или старших братьев. Все внимательно слушали Шарипа-учителя. Он обернулся, увидел отца и, кивнув ему начинающей седеть головой, прошел ко входу в клуб. Наклонился и снял с себя туфли. Аккуратно поставил их у входа. Я посмотрела на отца. Его лицо побелело. — Разувайтесь, дети. Разувайтесь, — проговорил Шарип-учитель. Отец рванулся ко входу. — Что ты тут устраиваешь? — ощетинился он на Шарипа-учителя. На миг мне показалось, сейчас между ними произойдет то, что давно уже должно было произойти, — они вцепятся друг в друга и покатятся по пыльной дороге. — Гасан Ханович, — спокойно ответил Шарип-учитель, оборачиваясь к отцу. Но верхняя губа, обнажившая зуб, его выдавала. — Не мешайте разуться тем детям, которые хотят это сделать. — Вот именно, детям, — крылья носа у отца побелели. — Не вбивай детям в голову свои опасные идеи. — Они не такие маленькие уже, чтобы самим не решать, какая идея — опасная, а какая — правильная, — проговорил Шарип-учитель. — Тебе мало неприятностей? — спросил отец. — Неприятности меня не пугают, ты это уже давно должен был понять, Гасан, — ответил Шарип-учитель. — Нечистая совесть перед Всевышним меня пугает. Расул вышел из толпы глазеющих на отца и Шарипа-учителя учеников, наклонился и снял туфли. Мои щеки вспыхнули — он отказывался от меня! Он пошел против моего отца, он сделал, как сказал учитель! Он меня не любит, он любит Зухру! Шарип-учитель поднял указательный палец. — Ты знаешь, Гасан, и каждый в этом селе знает, — громко заговорил он. — Этот клуб — мечеть! Раньше здесь поколения наших сельчан молились Всевышнему Аллаху! Здесь читали Коран и книги, написанные великими учеными. Не место это для зурны и бубна! Придет время, и в этом клубе снова будет мечеть! — Твой дед, Шарип, тоже так говорил, сидя на камне, — усмехнулся отец. — Мы знаем, чем это закончилось. Шарип-учитель сверкнул глазами. Показал зубы из-под усов. — Теперь все будет по-другому, — сказал он. — Ваше время проходит, ты сам это знаешь, Гасан. — Твое время проходит, Шарип, — ответил отец. Ах, эта проклятая Зухра! Как раньше кидали женщины платок между дерущимися мужчинами, так она кинула между моим отцом и учителем свои босоножки. Они упали возле входа, и звук их удара о сухую землю заставил всех замолчать. Этим звуком она словно отвесила пощечину моему отцу. Да кто она такая — дочь нищенки! Как смеет она бросать вызов взрослому мужчине, партийному работнику! Все смотрели на Зухру. Она смотрела на Расула. — Кто еще снимет обувь, тот об этом сильно пожалеет, — сказал мой отец, давая понять: а те, кто ее уже снял, пожалеют обязательно. Ученики заходили на праздник, опустив головы. Все в обуви. Расул, стоя в носках у входа, с вызовом каждому заглядывал в лицо. Только взгляда моего отца он не выдержал. В клубе стены были украшены шарами и прощальными плакатами. На сцене играли приглашенные музыканты — били в барабан, визжала зурна. На столах в окружении вазочек с конфетами и печеньем красовались бутылки лимонада — рубиновые, желтые, зеленые. Расул и Зухра уже танцевали. Сколько было вызова в движениях Расула, столько покорности в движениях Зухры. Она не поднимала глаз, плавно всплескивала руками, уходила от Расула, зная, что он ее настигнет. Ноги их бережно ступали по полу, как будто они хотели дать собравшимся понять: танцоры знают, что тут не место для танца. Всю силу Расул отдал рукам, пальцы его быстро мелькали в воздухе, и мне на миг показалось — в них блестят настоящие кинжалы, с которыми раньше джигиты танцевали лезгинку. Он пристально всматривался в опущенное лицо Зухры, водя головой в стороны, предупреждая как будто: я себе свое выбрал, а другой — не подходи! Повернув еще раз голову и увидев моего отца, Расул запрыгал выше, пальцы замельтешили, невидимые кинжалы полетели в нашу сторону. Они убивали мои надежды. Директор школы, увидев моего отца, поспешил ему навстречу, а я пошла к столам, и каждый шаг давался мне с таким трудом, словно шла я не по полу бывшей мечети, а по острым речным камням в холодной воде. Осенью Расул и Зухра поженились.