Зеркало ушедшей эпохи. Последний советский писатель
Издательство «Молодая гвардия» в рамках знаменитой серии «Жизнь замечательных людей» начинает проект «Современные классики». Открывает цикл книга Ольги Яриковой «Последний советский писатель» — о Юрии Полякове.Вышел целый том, тысяча страниц, что объясняется как насыщенностью творческой биографии писателя, так и стремлением реконструировать недавнее советское и постсоветское прошлое, напомнить о фактах и событиях, часто намеренно замалчиваемых или искажаемых. В книге впервые использованы не публиковавшиеся дневниковые и мемуарные тексты Полякова. Отрывок из книги Ольги Яриковой ...27 мая 1984 года произошло знаковое событие: три стихотворения Юрия Полякова были опубликованы в «Правде». Редактор отдела литературы «Правды», мягкий толстяк по фамилии Кошечкин, выслушав мои слова благодарности за публикацию, сказал, хитро улыбаясь: «Ну вот, Юра, вы теперь самый молодой советский классик!» — публикация в главной партийной газете, по тогдашним понятиям, считалась своего рода канонизацией. Мы ни словом с ним не обмолвились о том, что без моего ведома строчки: «О ты, время, пока еще зла не делало мне» — переделали так: «Как все это пока еще ясно помнится мне!» В самом деле, о каком «зле времени» можно говорить, если общество под руководством партии движется куда положено? Советские писатели были понятливы. Впрочем, это еще цветочки! В «ЛГ», также без моего ведома, пошли куда дальше. В стихотворении «В карауле» у меня были строчки, которыми мне хотелось передать, как жутко мерзнет солдат на посту: «И греет руки стылый автомат». «Стылый» — «постылый» — задумался бдительный редактор и переиначил: «К груди прижав любимый автомат». Так и напечатали. Я, прочитав, заплакал, а потом долго не показывался на людях. Казалось, кто-нибудь обязательно подойдет и спросит: «Ну и где, чудила, твой любимый автомат?» Нет, никто не подошел... А через год меня как «самого молодого классика» и комсорга Союза писателей включили — единственного из моего поколения — в список выступавших на вечере поэзии в «Лужниках» в рамках Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Я оказался на Малой арене вместе с Егором Исаевым, Риммой Казаковой, Игорем Шкляревским, Сильвой Капутикян, Андреем Вознесенским, Беллой Ахмадулиной, Ларисой Васильевой, Олжасом Сулейменовым, Андреем Дементьевым, Бобом Диланом, Евгением Евтушенко, приведшим за руку несчастную Нику Турбину — маленькую девочку с взрослым макияжем и ужимками светской львицы. О, телефонные звонки, Вы с Богом наперегонки! — прочитала с салонной томностью юная поэтесса — новая игрушка Евгения Александровича. И двадцать тысяч любителей поэзии, заполнивших трибуны, одобрительно заревели. Я сидел, дожидался своего часа и думал о том, что прославиться на весь мир совсем не трудно, достаточно выйти к микрофону и прямо перед камерами, под софитами хлопнуться в обморок. Мой придавленный, но не побежденный до конца фобический невроз сладко леденил сердце этой милой перспективой. Дело в том, что в пионерском возрасте я завалился без чувств на сцене Дома пионеров, выронив из рук знамя дружины, и прогремел на весь район. А тут я накануне пережил довольно сильный стресс: за день до вечера в «Лужниках» ко мне в ресторане ЦДЛ подошел Евтушенко, с которым я знаком прежде не был, и спросил: — Вы Поляков? — Я. — Когда-нибудь вы будете этого стыдиться! — Чего? — Того, что согласились выступать в «Лужниках»! — ? — Вы понимаете, что вы далеко не самый талантливый поэт в поколении? — Не самый... — кивнул я. — Почему согласились? — Меня назначили... — пролепетал я. — Знаю, почему вас назначили! — сардонически усмехнулся лидер громкой поэзии, имея в виду то, что я комсорг писательской организации. — Не я первый, не я последний, — ответил я, намекая на то, что лет пятнадцать назад Евтушенко и сам возглавлял ту же самую комсомольскую организацию. — Вы не имеете права опозорить поколение! — рассердился он. — Я постараюсь. — У вас есть с собой книга? — Есть. — Я достал из кармана только что вышедший в «Современнике» сборник «История любви». — Дайте! — Он сел за столик, заказал кофе и стал брезгливо листать страницы с такой скоростью, точно владел искусством скорочтения. Я сидел, как вспотевшая мышь, разглядывал золотой перстень с печаткой на его длинном пальце и вспоминал межировские строки, посвященные, как утверждали злые языки, лично Евгению Александровичу, которого он когда-то учил писать стихи: На одной руке уже имея Два разэкзотических кольца, Ты уже идешь, уже наглея, Но пока еще не до конца... Наконец, лицо Евтушенко вздрогнуло, посветлело, и он поглядел на меня с тем прощающим удивлением, какое бывает у людей, если они узнают, что откровенно не понравившийся им неприятный субъект, оказывается, спас из полыньи ребенка. — Вот это читайте! — Он ткнул пальцем в стихотворение, которое я написал еще в армии и даже сначала не хотел включать в сборник. Называлось оно «Детское впечатление». Христос ходил по водам, как по суше, Хоть обладал такой же парой ног. Мне десять лет — и я Христа не хуже, Но по воде бы так пройти не смог. Так значит, я — совсем не всемогущий? И для меня есть слово «никогда»?! Не может быть! Наверное, погуще Была вода в библейские года... — А мне сказали, вы вообще рифмовать не умеете... Умеете. Странно... — прощаясь, сказал мэтр с недоумением. Поэтам свойственно думать, что, кроме них, никто не умеет писать стихи. И вот я сидел в центре Малой арены «Лужников» и ждал своего часа. Отчитала голосом проснувшейся весталки Ахмадулина, отыграл «Казнь Стеньки Разина» сам Евтушенко, одетый в яркий гипюровый пиджак. Пришла и моя очередь. Я встал, плюнул в лицо своему неврозу, подошел к микрофону, посмотрел на футбольное обилие слушателей и прочитал «Ответ фронтовику» (то самое, которое так полюбилось Юлии Друниной): Не обожженные сороковыми, Сердцами вросшие в тишину, Конечно, мы смотрим глазами другими На вашу большую войну. Мы знаем по сбивчивым, трудным рассказам О горьком победном пути, Поэтому должен хотя бы наш разум Дорогой страданья пройти. И мы разобраться обязаны сами В той боли, что мир перенес... Конечно, мы смотрим другими глазами, Такими же, полными слез. В конце на моих глазах засветились самые настоящие слезы. Мне долго хлопали. Но я знал: второго стихотворения читать нельзя — не по чину и не по возрасту. Я вернулся на место и поймал на себе запоминающий взгляд Евтушенко. Чести поколения я не посрамил.