Ещё
Почему большевики запретили обручальные кольца
Почему большевики запретили обручальные кольца
Истории
Победитель лотереи упустил деньги по незнанию
Победитель лотереи упустил деньги по незнанию
Люди
Сумасшедшие штурмуют московскую подземку
Сумасшедшие штурмуют московскую подземку
Безумный мир
Ферму запретили ради спасения фей и других существ
Ферму запретили ради спасения фей и других существ
Безумный мир

Светлана Богданова: Литинститут и девяностые. Опыт мемуаров 

Светлана Богданова: Литинститут и девяностые. Опыт мемуаров
Фото: Ревизор.ru
Жизнь Рыб. Мои неполные воспоминания о Литинституте и о том, что было вокруг Часть 1
*
Все дорожки во дворе Литинститута были в сухих тополиных листьях. Мы сбивались в кучки, узнавали друг друга после вступительных, здоровались, присматривались друг к другу. Первое сентября девяносто пятого года я запомнила именно таким: чувство общности, чувство предвкушения. Я снова пошла учиться — после неоконченного высшего (филфак МГУ). Я была старше большинства своих однокурсников — на целых семь или даже восемь лет. Но за все пять лет учебы я редко ощущала эту разницу.
Мне повезло: у нас сразу образовалась компания. Данила Давыдов, Ян Никитин, Игорь Рябов и я. Мы мечтали издавать журнал, который между собой называли «Как бы журнал». Это было и название, и дань времени: вокруг нас происходило нечто, в чем мы не участвовали, но за чем мы наблюдали спокойными водянистыми глазами рыб, заключенных в свой странный мир, в свой собственный аквариум. И все это называлось «как бы»: «как бы литература», «как бы реальность», «как бы жизнь».
Конечно же, «рыбная» метафора у меня вырвалась не случайно: Игорь Рябов написал короткий текст о двух влюбленных, лежащих в ванне, болтающих о том, о сем, медленно превращающихся в рыб. Он прочитал этот текст на семинаре Руслана Тимофеевича Киреева (Данила, Игорь и я попали именно к этому замечательному мастеру), и с тех пор мы вообще не могли произносить слово «рыбы» без того, чтобы многозначительно ни посмотреть друг на друга и ни ухмыльнуться.
Это был заговор рыб, мы плавали в необычайном соусе из древних текстов, энциклопедий мифов и символов и современной литературы, выраставшей на благодатной почве литературных салонов, которые тогда активно открывались в Москве. Мы были писателями. И жили жизнью рыб.
*
Нашим мастером был Руслан Тимофеевич Киреев. В те времена он работал в «Новом мире», а по вторникам вел наши творческие семинары. Спокойный, тонкий, рассудительный. Узкое лицо, изящные руки. Мы читали свои новые рассказы и исподтишка наблюдали за ним: вот на виске у него дернулась жилка, вот по его лицу пробежала тень улыбки… Мы его слушали, никогда с ним не спорили и были почти что влюблены в него.
Однажды он меня подозвал и сказал: “ Я не знаю, как называется то, что вы пишете. Я не очень хорошо понимаю, что это вообще такое. Но я бы хотел, чтобы кто-нибудь все-таки в этом разобрался. Поэтому я отправляю вас на конференцию писателей в Ярославль. Пусть Курицын разбирается!”
Вячеслав Курицын — страшно модный и известный молодой критик. С той поездки он стал для меня другом. И за это надо благодарить Киреева.
Я знаю, что на других семинарах преподаватели бывали авторитарными, жесткими, они не разрешали своим подопечным читать одних авторов, и настоятельно требовали немедленно прочитать других. Они ждали от студентов полного послушания, с первых же дней они хватали их за горло и отпускали только после защиты диплома. Иногда дело доходило до криков. Например, отчетливо помню, как поэт и преподаватель Кузнецов кричал на кого-то из своих студентов: «Чтобы я больше не видел у вас в руках Мандельштама!»
Уж не знаю, чем ему Мандельштам не угодил, видимо, у него были «другие любимые авторы», как бы сказал Костик из «Покровских ворот».
Киреев был иным. Он не просто не запрещал. Он жадно впитывал все, что мы притаскивали с собой из стихийных книжных развалов, из полуподпольных букинистических, — все, что мы говорили, чем дышали, что узнавали. Он интересовался самым новым, самым последним, и при этом прекрасно знал классику, и не только классику, но и советскую классику. С ним можно было обсудить самое важное: как все это сделано, как выстроено, как достичь такого-то эффекта, а другого эффекта — избежать. Это была учеба, в которой мы участвовали на равных правах с учителем. И это было прекрасно. Мне кажется, я ни одного Киреевского семинара не пропустила за все 5 лет. Нет, пропустила несколько, когда уезжала из Москвы, но это уже — другая история.
Я считаю, нам очень повезло с мастером. Прошло шестнадцать лет. Примерно столько же я не видела Руслана Тимофеевича. Но я могу совершенно точно сказать: он навсегда останется в моем сердце. Руслан Тимофеевич, я вас люблю! Спасибо.
*
Наши преподаватели нас вдохновляли, смешили и злили. Тех, кто не вызывал у нас никаких эмоций, были единицы.
Моей любимицей была Анита Борисовна Можаева. Крупная, живая, веселая и страшно начитанная, она рассказывала нам о современной западной литературе, которую в те времена еще никто не успел перевести. Она ездила в букинистический магазин, где продавались уже прочитанные кем-то, но не так давно вышедшие книжки на разных языках. Читала она молниеносно, запоминала тонны информации — детали повествования, биографию автора, особенности его стиля. Я ее обожала до беспамятства, и от этого обожания иногда даже смущалась, когда говорила с ней лично.
Однажды я ей призналась, что очень люблю Голдинга, я читала взахлеб все выходившие тогда его романы, особенно я ценила «Наследников». «Ну-у, Голдинг…» — протянула мне на это Анита Борисовна. — «Это же скучно!» — сказала она с веселым задором. — «Он же слишком хорошо сделан!»
На пятом курсе я попросила Можаеву стать рецензентом моего диплома. В те времена я была по своим литературным вкусам западницей. И мне казалось, что меня, мои тексты, поймет именно она, чудесная Анита Борисовна, специалист по западной литературе, на мой взгляд, лучший в России. Она согласилась. И написала мне чрезвычайно благоприятный отзыв, я им тогда очень гордилась.
Анита Борисовна стала для меня музой. Однажды мы с переводчицей Еленой Калашниковой, которая тоже училась на нашем курсе, задумали написать короткий сценарий клипа. Это было уже после того, как мы закончили институт. Мы с Леной тогда вместе поступили в Институт Европейских Культур при РГГУ, на второе высшее. И придумали удивительную историю о том, как в музее оживает изображенный на картине сатир. Этого текста я уже толком не помню, помню лишь, что тот сатир соблазнил случайно заснувшую служительницу музея. И в самом конце почему-то по ночным залам музея неслось эхом: «Анита-а! Анита-а!»
Не так давно в одном из рассказов потрясающей писательницы Марины Степновой я наткнулась на упоминание Аниты Борисовны. Так звали женщину, которая, по сюжету, ничуть не была похожа на нашу Можаеву. И — все-таки — мне было чрезвычайно приятно встретить ее имя на страницах художественной прозы. Она была музой. Без сомнения, музой. Не только для меня, но и для Марины, которая тоже закончила Литинститут — на несколько лет раньше меня.
*
Философ Калитин входил в аудиторию быстро и бесшумно. Его бледные глаза смотрели на нас через массивные очки. Нет, не на нас, а куда-то вдаль, мимо. Начинал он лекцию всегда тихо, словно Каа, успокаивающий бандерлогов. Нужно было замереть, чтобы расслышать это его змеиное шипение… К концу лекции Калитин входил в раж. Ему требовался час для того, чтобы из медленного коварного удава превратиться в ревущего и скалящегося льва. Теперь он и впрямь был похож на царя зверей — волосы растрепанные, губы подергиваются, обнажая клыки, румянец заливает обычно бледное лицо…
Однажды, во время такого вот ора, случилось смешное. Один из наших студентов, Дима Курило, сидевший на задней парте и явно бывший после вчерашней веселой студенческой попойки, заснул. Калитин, превратившись в ревущего льва, не заметил спящего, он уже ничего не видел и не слышал, а мы, хоть и были увлечены его яркими и сложными рассуждениями, все же косились на Диму: его стул опасно покачивался. Сам же Курило спал с нежным лицом младенца, откинувшись назад. Меж тем, Калитин, продолжая свою мысль, надрывался: «Это… это… если хотите, профанация секуляризации!» И в этот момент стул не выдержал и рухнул. Все ахнули. Дима быстро вскочил с пола и отряхнулся. Калитин смотрел на него застывшим взглядом. Повисла пауза. И вдруг Курило, глядя в упор на преподавателя, бодро и совершенно без запинки произносит: «Вот насчет профанации секуляризации я с вами полностью согласен!»
*
Нашего ректора Есина боялись почти все. Кроме нескольких его «любимчиков» — ребят с его семинара. Я же помню, что сама боялась его только, наверное, первый семестр на первом курсе. Просто так, вместе со всеми. Потом же я испытывала к нему сложные чувства, но теперь, когда прошли годы, мне кажется, что это была невероятное, глубокое сочувствие, может быть, иногда жалость, но не та, которая, по Горькому, «унижает человека». А какая-то странная материнская жалость. Впрочем, выражавшаяся у меня очень специфически.
Вот — пример.
Современную литературу у нас вел Николай Стефанович Буханцов — милейший и добрейший человек, очень любивший молодежь и вместе со всеми побаивавшийся Есина.
Надо признаться, то ли на меня так действовали девяностые, то ли я настолько была погружена в постмодернизм, который в те времена в Литинституте воспринимался как нечто очень уж революционное и почти скандальное, но меня так и подмывало эпатировать всех — и преподавателей, и студентов.
Однажды Буханцов, уважавший мою страсть к эпатажу и понимавший, что я отлично разбиралась в современной литературе, дал мне задание — подготовить доклад о концептуализме. Конечно же, я его сделала. Но в конце доклада устроила концептуальную акцию — по всем правилам.
Я объявила, что моя акция называется «Фаллогвоздецентризм». В аудитории повисла тишина. Один из албанских студентов дергал коленом, и сидевшая рядом с ним Люся Тучина, моя подруга, потом говорила: «Стол трясся так, что, я думала, меня укачает!»
Я бесстрашно добыла из сумки огурцы, гвозди и молоток. А также томик рассказов нашего ректора, Сергея Есина. Открыла его и прочитала один из пассажей. Смысл этого текста был примерно такой. Есин писал, о своей любви к даче. Дескать, все думают, будто он уезжает из города, чтобы творить. Но он ездит туда лишь затем, чтобы выращивать огурцы и забивать гвозди.
Я закончила чтение. Взяла гвоздь. И вбила его в огурец. Затем — еще один. И еще. Буханцов качал головой и посмеивался: «Эх, Богданова, уволят меня из-за вас!» Но я была безжалостна. Я заранее подготовила свидетельства для всех присутствовавших, и раздала их, как только закончила забивать гвозди в огурцы. Теперь у студентов и у Буханцова был документ о том, что они побывали на концептуальной акции. Все молчали. Албанский студент продолжал дергать коленом. И, наконец, прозвенел спасительный звонок.
Конечно, Николая Стефановича никто не уволил. Да и меня никто не ругал. Так что, я, по правде сказать, не знаю, почему все так боялись Есина.
*
На третьем, кажется, курсе зарубежку у нас вел великий и ужасный Иван Иванович Карабутенко. Он покорял своими рассказами абсолютно всех, и в тесную аудиторию, где проходили его лекции, с удовольствием набивался народ с Высших литературных курсов, заочники и студенты, решившие пропустить свои предметы ради нашей пары.
Карабутенко был известен как один из переводчиков творений Маркиза де Сада. А потому иногда его заносило, но как!
“Я брел по набережной Сены”, — певуче рассказывал он. — «Пора было покидать Париж. Вечером у меня был самолет. Я продрог. И решил заскочить в букинистический, чтобы погреться и порыться в книжках. Это была узкая длинная комната, забитая старинными потрепанными томами. В углах висела паутина… Я полистал книги, побродил вдоль полок. И когда уже было собрался выходить, меня окликнул скрипучий голос старого букиниста. Оказалось, он наблюдал за мной из-за своих пыльных фолиантов… Молодой человек, проскрипел он… Останьтесь… Я хочу вам дать одну книжку…» — тут Иван Иванович изображал скрюченного старика с хриплым голосом, и все, как завороженные, смотрели на это мгновенное, и в то же время, плавное перевоплощение. — «О, будь проклят тот день и тот час, когда этот старик протянул мне свою книжонку. Это был столетний том, желтый, потрепанный. Обложка его облезла и почернела», — продолжал Карабутенко. — «Возьмите, молодой человек, сказал мне букинист. Это изменит вашу жизнь!.. И это действительно изменило мою жизнь», — лектор трагически воздевал руки к небу. — «С тех пор, как я изучил эту книжку, не было мне покоя! Меня одолевали женщины, они хотели от меня близости, а я не мог им всем ее дать!..»
Молчание повисло в аудитории. Студенты смотрели на него во все глаза.
“Знаете ли вы, детки, что такое флагеляция?” — восклицал Карабутенко.
Тишина.
Один робкий голос: «Битье?..» Все обернулись. Сказал это скромный и тихий студент, которого ну никак нельзя было заподозрить в подобных познаниях.
“Правильно, детки”, — удовлетворенно вздохнул Иван Иванович. — «И женщины это обожают!»
Или вот, другой его пассаж.
“Детки, кто умеет готовить блины?” — спрашивает Карабутенко. Над аудиторией взвивается несколько робких рук. «Тогда вы знаете, детки, что такое „блин комом“?» — Все рьяно кивают. — «А теперь представьте себе блин комом, протянувшийся на тридцать с половиной тысяч квадратных километров. Отвратительный блин, мерзкого вида, рыхлый, безжизненный, бледный. И по нему идет мелкий холодный дождик… Представили?» — Аудитория передернула плечами от ужаса. — «Это Бельгия, детки. И сегодня мы поговорим с вами о Морисе Меттерлинке!» — восторженно заключал лектор.
Однажды я увидела его у метро в спальном районе. Был вечер. Он стоял у бортика. Тихий, похожий чем-то на Гоголя. Время от времени он прикладывался к бутылке с пивом и делал маленький глоток. Он меня не видел, и я решила его не тревожить. Но с того вечера я иначе отношусь к незаметным, ничем не примечательным внешне людям. Возможно, под этой скромной оболочкой скрывается подлинный бриллиант. Даже не возможно. Я уверена в этом.
*
Сашка Костюк сочинял ладно и живо, его истории были пропитаны духом дороги. Он описывал сложные поездки дальнобойщиков, они мчались мимо маленьких городов, и с ними происходили какие-то удивительные детективные истории. Он одевался во все черное, и Ян Никитин сразу же его прозвал «Штандартен». Когда мы еще почти не были знакомы, Ян, увидев Костюка, наклонился ко мне и сказал: «Вон, Штандартен идет». Сашка подошел к нам. Вид у него был угрожающий. Он был похож на голодную змею. И вдруг он назидательно поднял палец вверх и произнес: «Я не штандартен. Я штандартен-фюрер».
Если вы подумали, что это имело какое-то отношение к политике, то вы ошиблись. Никакого. Все это были острые и драматичные шутки молодых людей, которые пробовали на зуб новую эпоху — девяностые.
С той же целью Сашка читал страшную книжку «Майн Кампф». И при этом дружил с Несей Кабаковой, милейшей и умнейшей еврейской девушкой, переводчицей. Они были именно друзьями. Костюк называл Несю «мама» и обращался к ней на «вы». А поскольку сам он немного грассировал, то особенно забавно звучала фраза, которую я однажды услышала в его комнате в общежитии: «Мама, аккуррратней, а то на вас сейчас упадет „Майн Кампф“!
Сашка так и не доучился до конца. Он заболел раком и умер — тихо, во сне, во время очередного курса химиотерапии, держа свою любимую девушку Алену за руку.
Администрация Литинститута почему-то не вывесила официального некролога. Это сделал кто-то из студентов. Помню стенд с информацией, который тогда висел в холле, рядом с кабинетом ректора. И на нем — распечатанный на принтере листок с фотографией Костюка и с краткими, но убийственными словами: „САША УМЕР“.
Окончив Литинститут, Алена уехала жить в Америку, а Неся — в Израиль. Неся потом мне писала, что ее родители в Израиле поселились возле станции, которая называлась „Станция имени Александра Костюка“. Конечно, это был другой Сашка Костюк. Но Неся как будто бы тогда получила привет от старого доброго друга.
*
Невероятно интересный предмет — историю религии — читал у нас знаменитый Филипп Георгиевич Тараторкин, сын великого актера Георгия Тараторкина, человек в высшей степени образованный. Учился он в Англии, а когда вернулся на родину, стал священником. Филипп Георгиевич завораживал меня своей речью, своими знаниями и своей — вероятно, потомственной — тягой к переодеваниям. Историю религии он читал у нас всегда в классическом костюме, настолько изысканном и стильном, что сейчас, когда я пытаюсь вспомнить его, мне непременно видится золотая цепочка от карманных часов, которая — то ли свисала, то ли не свисала — поверх его пиджака. Может быть, никаких часов и вовсе не было. Но вот таким он сейчас мне вспоминается.
На другом курсе он читал историю православия, и очевидцы рассказывали, как он заходит перед этими лекциями в отдельный кабинет и переодевается в рясу священнослужителя. Фантастический человек!
После поездки во Францию (я ездила туда в 1999-м), я написала рассказ-мистификацию о якобы существовавшем в древности поэте Исидоре Лугдунском. Чтобы наполнить повествование достоверными деталями, я много читала о первых веках новой эры и об интеллектуальной жизни Лугдунума (Лугдунум — римское название Лиона). И пару раз подходила к Филиппу Георгиевичу с вопросами об античном агностицизме. Он мне отвечал — внимательно и точно, поражая глубоким знанием предмета.
Когда я уже училась в РГГУ, то случайно столкнулась там с Тараторкиным. Я куда-то бежала по двору, шел снег, а навстречу шел молодой человек в пальто, похожий на иностранца, и тут вдруг я поняла, что это Филипп Георгиевич. Очень ему обрадовалась и поздоровалась с ним. И с изумлением поняла, что он тоже меня узнал.
< продолжение следует >
Видео дня. Что стало с ткачихой-стахановкой Дусей Виноградовой
Комментарии
Читайте также
Новости партнеров
Новости партнеров
Больше видео