Великие старухи
Конец весны и начало лета 1965 года. Неповторимые и незабываемые. В Лондон нагрянули две великие старухи — Мариэтта Шагинян и Анна Ахматова, в шорохе старомодных платьев которых шелестели страницы русской литературы первой половины ХХ века. Первой на берега Темзы пожаловала Шагинян. Редакция «Известий», собственным корреспондентом которых я работал в английской столице, попросила меня снять номер в гостинице для Мариэтты Сергеевны и вообще «оказывать ей всяческие знаки внимания». Номер в отеле для Шагинян я зарезервировал исходя из ее тощих суточных и гостиничных, которые она хранила как святыню в небольшом парусиновом мешочке, висевшем у нее на груди. Приехав в отель и оглядевшись, Шагинян осталась явно недовольной им. — Когда я раньше приезжала в Лондон, Матвеев (тоже собкор «Известий». — М.С.) селил меня в гостинице, в холле которой по вечерам собирались английские джентри, — сказала мне Шагинян. В ее голосе звучал упрек. Упоминание джентри насторожило меня. Я понял, что имею дело со взбалмошной старухой, живущей в фантастическом мире своих наваждений. Однако слово «джентри» не только насторожило меня, но и задело. Я не поленился и позвонил в Москву Матвееву и узнал у него адрес гостиницы, в которую он «упаковал» в свое время Шагинян. И вот в один прекрасный — почему прекрасный? — день мы с Шагинян отправились в «матвеевскую» гостиницу. Естественно, никаких джентри мы там не обнаружили. Зато крайне неудобное расположение отеля было как на ладони. От него к близлежащей улице вела длиннющая тропинка, одолеть которую старухе было не по силам. — Ну как ваши джентри? — злорадно спросил я Шагинян. — Тебя подослал дьявол, чтобы рассеивать мои иллюзии, — в сердцах ответила она. Иллюзии Шагинян были великолепными, но имели мало чего общего с действительностью. Недаром знаменитый памфлет Лифшица в «Новом мире» носил заголовок «Кто ей поверит, тот ошибется». Иллюзии Шагинян были вызваны ее преклонным возрастом и глухотой. Помню дерзкую эпиграмму о ней: Железная старуха, Товарищ Шагинян. Искусственное ухо Рабочих и крестьян. К преклонному возрасту и глухоте следовало добавить глубоко пассивное знание английского языка. В иллюзорной галерее «железной старухи» огромную, если не определяющую, роль играла Агата Кристи. Навещая Лондон, Шагинян покупала на книжном развале романы Кристи в мягком переплете, скорее даже в размягченном, стоившие несколько шиллингов. Их язык был доступен, а главное, понятен Шагинян, и она разыгрывала их, делая себя главной героиней. При этом Шагинян жаловалась, что романы Кристи дорожают, хотя с каждым годом их цена заигрывала с бесплатностью. (Важный для Шагинян фактор, если учитывать содержимое ее тощего парусинового мешочка.) Когда я приходил к ней в отель — без джентри! — она не сразу открывала мне дверь своего номера. Сначала щелкал замок. Затем сквозь щель, образуемую дверной цепочкой, Шагинян с опаской спрашивала меня: — Следил ли кто-нибудь за вами, когда вы шли ко мне? Есть ли кто-нибудь в коридоре? Подыгрывая ей, как заправский месье Пуаро, хотя и с более скромными усами, я отвечал, что ушел от слежки и коридор сейчас пуст. Только после этого Шагинян впускала меня к себе. И так каждый мой приход. Однажды Шагинян потребовала, чтобы я отвез ее в Чичестер в 50–60 милях от Лондона. Она, оказывается, где-то вычитала (где — уже не помнила), что по воскресеньям в Чичестер съезжается вся интеллектуальная элита Лондона, чтобы послушать концерт в исполнении оркестра молодых музыкантов под руководством тоже молодого, но уже гениального дирижера. Сразу же поняв, что Чичестер — это лишь музыкальные джентри, я попытался отговорить Мариэтту Сергеевну от «езды в незнаемое». Но она была настроена решительно, и я наконец капитулировал. Концерт в Чичестере действительно состоялся в одной из местных церквей. Оркестр, собранный с бору по сосенке, еле-еле сводил концы с концами, повинуясь дирижерской палочке какого-то чичестерского любителя музыки. Интеллектуальная элита Лондона присутствовала лишь в воображении Шагинян на манер ее гостиничных джентри. Все это, однако, не помешало «железной старухе» описать действо в Чичестере согласно ее видению. Молодые музыканты буквально лопались от таланта, дирижер был гениальным, как Стоковский, а в церкви, где проходил концерт, яблоку было негде упасть. Все места были заняты лондонской интеллектуальной элитой. Статья о концерте в Чичестере разбилась о мой цензорский утес и была опубликована в «Литературной газете». Читалась она захватывающе. Вот только правда в ней даже не ночевала. Еще более тяжелое сражение с Шагинян пришлось мне выдержать в связи с «Пигмалионом» Бернарда Шоу. Шагинян сразу же и безоглядно влюбилась в актера, исполнявшего главную роль, имя и фамилию которого память моя не сохранила. Она потребовала, чтобы я пригласил его в корпункт «Известий» на ланч. Потрясая своим парусиновым мешочком, она говорила, что возьмет все расходы на себя. И вот я пригласил этого актера. (Да, я вспомнил его имя и фамилию. Звали его Найджел Патрик.) Обескураженный, если не потрясенный таким вниманием к своей персоне со стороны знаменитой советской писательницы, Патрик прибыл в корпункт, где моя жена приготовила настоящий русский обед, даже не прикоснувшись к заветному парусиновому мешочку Шагинян. Шагинян была в ударе. Она сравнивала Патрика то со Станиславским, то с Качаловым, которых знала лично. Смущенный Патрик не знал, куда глаза девать. Вскоре он стал понимать, что из уст Шагинян лилась не лесть, а фантасмагория, в центре которой он оказался. Материал о Патрике тоже разбился о мой цензорский утес и вместо «Известий» был опубликован в «Литературке». Он был блестяще написан. Легенда о Пигмалионе естественно перетекала в легенду о Патрике, в легенду о том, что он одновременно Станиславский и Качалов английского театра… Однажды внезапно и спонтанно Шагинян решила написать письмо в лондонскую «Таймс» с опровержением ее любовной связи с Сергеем Рахманиновым. Правда, она «не помнила» имени злостного клеветника. — Я никогда не изменяла своему мужу. Даже с Рахманиновым, — говорила она мне. — Семейная идиллия была дороже для меня, чем творческая неразбериха… Я напишу текст письма по-русски, а вы переведите его на английский язык и пошлите в «Таймс». — Но зачем именно сейчас, спустя столь многие годы? — Такое никогда не забывается. Шагинян отлично сознавала, что ее письмо в «Таймс» вызовет сенсацию в культурных кругах Англии. Собственно, она этого и добивалась. Был ли у нее действительно роман с Рахманиновым я, честно говоря, не знаю. Скорее и в этом случае ею двигал «симптом джентри». Письмо в «Таймс» Шагинян так и не написала… Великая старуха была непревзойденным мастером манипулирования всевозможными путеводителями и каталогами. Под ее пером они оживали и становились Литературой. С большой буквы. Она помещала себя в центр событий и начинала раскручивать Ариаднину нить повествования. — Помнишь Карла Маркса? — говорила она мне. — Он написал свой «Капитал» исключительно по материалам, хранившимся в Лондонской библиотеке. Он никогда не завершил бы свой труд, если бы вознамерился посетить все места, где капитал эксплуатировал рабочую силу. В этих ее словах была какая-то доля истины. Весьма малая, но все-таки доля… Еще до того как я познал феномен Шагинян, я часто говорил ей: — Мариэтта Сергеевна, зачем вам изобретать английских Станиславских и Стоковских? Не лучше ли встретиться с реальными мастерами английской культуры, а затем написать о них? Я предлагал ей сливочное масло вместо маргарина. Но она наотрез отказывалась от сливочного масла, сковывавшего полет ее фантазии, в пользу маргарина, из которого она лепила своих джентри, включая литературных, музыкальных и сценических… Не было печали, черти накачали… 2 июня 1965 года на Лондон нагрянула еще одна великая старуха — Анна Андреевна Ахматова. Поезд с Ахматовой прибыл на Виктория-стейшн. Я бежал вдоль тормозившего поезда в поисках Ахматовой и наконец увидел ее. В оконную раму словно была вставлена гигантская камея. То была Она. Я первым ворвался в ее купе. Между нами произошел следующий диалог: — Ты наш? — спросила меня Ахматова. — Да, — ответил я. Следующий вопрос оказался куда более заковыристым. — Ну как? — снова спросила меня Ахматова. Я растерялся, не ухватив смысла ее «ну как»? — Это она осведомляется о своем туалете, — подсказала сопровождавшая Ахматову дама, кажется, Анна Каминская. — Во всех ты, душечка, нарядах хороша! — воскликнул я. Ахматова недовольно поморщилась. Мой лирико-дипломатический ответ явно пришелся ей не по вкусу… Ахматова приехала в Лондон не на демонстрацию мод, конечно, а для получения почетной степени доктора наук Оксфордского университета. Режиссером церемонии был модный интеллектуал Исайя Берлин. Он как бы возвращал долг Ахматовой за ленинградскую встречу много лет назад, которая стала стартовой площадкой дальнейших успехов этого оборотистого хлопца. О встрече Ахматовой с Берлиным написаны целые тома, и уже по одному этому я о ней особо распространяться не буду. Ахматова нарекла Берлина «гостем из будущего» и попотчевала его вареной картошкой. Она извинилась за столь скромное угощение. Квартира на Фонтанке, в которой обитала Ахматова, тоже никакой роскошью не блистала, за исключением ее портрета, написанного Модильяни и висевшего над камином… Узнав о приезде Ахматовой, Шагинян буквально рассвирепела: — Я всю свою жизнь отдала Революции и Ленину — и вот что получила взамен, — неистовствовала Шагинян, потрясая своим парусиновым мешочком. — А эта заядлая антисоветчица купается в золоте! Конечно, ни в каком золоте Ахматова не купалась, особенно советской пробы. Однако Оксфордский университет не поскупился на нее, и это терзало Шагинян. Встреча Ахматовой и Берлина в 1945 году выглядела в изложении Шагинян следующим образом. Ахматова купилась на свежую сорочку Берлина и на запах его дешевой сигары. «Человек из прошлого», как окрестила Берлина Шагинян, воскресил в Ахматовой людей былого. «Она пыталась принюхаться к его белью, дешевому, но чистому, продавая Блока и весь Серебряный век за запах тоже дешевого одеколона», — язвила Шагинян. В ее поношениях, как это ни странно на первый взгляд, присутствовала доля истины, которую Шагинян раздувала до космических размеров. Хорошо еще, что «железная старуха» не дожила до того дня, когда Академия наук Советского Союза присвоила астероиду за номером 3067 имя Ахматовой! Бродский сравнивал Ахматову и Берлина с Ромео и Джульеттой. Но ни Ахматова не была Джульеттой, ни тем более Берлин — Ромео. Как это ни странно, но определение, данное Ахматовой Ждановым, было куда ближе к истине. Я имею в виду его слова о том, что она металась между будуаром блудницы и кельей монахини. Говорят, Сталину это определение очень понравилось. «В каком качестве принимала Ахматова британского шпиона (то есть Берлина. — М.С.) — в качестве блудницы или монахини?» — якобы интересовался он… В 1956 году Берлин вновь оказался в Москве, где в то время проживала и Ахматова. Согласно существующей версии, их встрече якобы помешал Борис Пастернак, опасавшийся, что она может повредить Ахматовой. Но, как мне кажется, дело было совсем в другом. Берлин прибыл в Москву не один, а со своей супругой. В телефонном разговоре Ахматовой с Берлиным Анна Андреевна в основном интересовалась его женой: кто она, красивая или как? В разговоре с Лидией Чуковской Ахматова говорила: «Берлин сообщил мне интересную новость. В прошлом году он женился. Представь себе, какое уважение ко мне он выказал — женился в прошлом году! Думаю, было бы банально поздравлять его с этим». Берлин использовал свою супругу точно так же, как и Ахматову. Алина, жена Берлина, наполовину русская, наполовину француженка, родилась в богатой еврейской семье. Ее отец был русским банкиром, бароном, который после революции обосновался в Париже. Брак ее с Берлиным был третьим по счету. По-русски Алина не разговаривала, и Берлин называл это причиной того, почему он навестил Ахматову в отеле, в котором она остановилась, без жены. Когда в честь Ахматовой был дан прием в Нью-колледже, а затем ужин, Ахматова, по словам Алины, игнорировала ее: «Она со мной совсем не разговаривала». Оно и понятно. Ахматова демонстрировала чете Берлиных своего «нового любовника», роль которого довелось исполнять мне. Эту роль я играл, как говорится, из-под палки, пока Ахматова — лауреатка Оксфорда и «поэтесса высшего отличия» — утирала нос бедной богатой Алине, а Шагинян разыгрывала очередной детектив Агаты Кристи. «Таймс», в которую Шагинян собиралась послать письмо с опровержением своего романа с Рахманиновым, взяла интервью у Ахматовой. В Оксфорде были записаны прочитанные ею отрывки из «Реквиема». Анне Ахматовой, «русской Сапфо», было тогда 76 лет. Вернувшись в Москву, Ахматова еще раз отвесила пощечину Берлину, купавшемуся в богатстве своей жены. Она говорила, что Берлин живет в прекрасном доме, окруженном цветником. У него есть слуги и серебро. «Мне кажется, — говорила оскорбленная этим богатством Ахматова, — что человек не должен запирать себя в золотой клетке». Тем более не с Анной, а с Алиной… Две великие старухи — Анна Ахматова и Мариэтта Шагинян. Для одной я играл роль любовника, вернее, жиголо поневоле, для другой — месье Пуаро из романов Агаты Кристи. Шагинян жила так, как мечталось Ахматовой. Не в золотой клетке, а с парусиновым мешочком на груди. Да и у Ахматовой вместо серебра был Серебряный век, вновь заблестевший в «Реквиеме», но уже по-настоящему. Они ненавидели друг друга и одновременно дополняли друг друга. Одна пришла к народу, другая вышла из него, позвякивая суточными и гостиничными великой и могучей страны Советов… Вместо предисловия к одному из своих сборников стихов Анна Ахматова написала такой текст: «В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом): — А это вы можете описать? И я сказала: — Могу. Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом». Это «Вместо предисловия» было написано Ахматовой 1 апреля 1957 года. Ахматова — вдова Гумилева и Ахматова — мать Гумилева — это, как говорится, две большие разницы. Поэтическая эпоха, завершившаяся расстрелом первого, оказалась для Ахматовой проходной. Дело не в том, что она не любила Гумилева, который чуть ли не волоком повел ее под венец. Дело в том, что ее поэзия была камерной. Не случайно, что Ахматова тех лет предана забвению. Лишь изредка в ее стихах той поры мелькали семена ее будущего величия. Камерная поэзия Ахматовой стала народной лишь после того, как камерным, то есть заключенным, стал ее сын. Лишь деля горе народное с народом, Ахматова стала великой. Нет, и не под чуждым небосводом, И не под защитой чуждых крыл, — Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к несчастью, был. Эти бессмертные строки были высечены на тюремных стенах Ленинграда. Написать их на серебряных стенах Петербурга Ахматова просто не могла… И наконец, еще одно, последнее сказание. Творя свою монументальную Лениниану, Шагинян докопалась до «страшной» истины — оказывается, в жилах Владимира Ильича текла небольшой струйкой еврейская кровь. Ну и что ж такого, скажете вы. Но сейчас «что ж такого», а тогда такие откровения могли стоить человеку свободы. Если не жизни. Мариэтта Сергеевна принесла в «Известия» отрывок из Ленинианы с «еврейской кровью» вождя. Стоит ли говорить, что от «еврейской крови» и мокрого места не осталось. Правщики немедленно удалили ее. И вот снова приходит в редакцию Шагинян, чтобы просмотреть гранки своего опуса. Естественно, никаких следов «еврейской крови» в гранках она не находит и быстро-быстро семенит на выпуск, который помещался на третьем этаже редакционного здания. Вокруг нее собралась огромная толпа выпускающих, метранпажей и курьеров. — Смотрите, что они сделали с вашей любимой писательницей! — вскричала Шагинян и накрыла собой предательский линотип. До конца дней своих буду помнить эту картину. Черное одеяние писательницы напоминало крылья какой-то гигантской и фантастической птицы, которыми она пыталась защитить своих птенцов — слова и фразы. Люди смотрели на распростертую на линотипе Шагинян со смешанным чувством страха и сострадания. Они были бессильны помочь этой подстреленной птице. Шагинян, как и Ахматова, была тогда со своим народом — там, где ее народ, к несчастью, был. Но народ безмолвствовал. Источник