Американский ученый посвятил жизнь русскому искусству. Его фотографии возвращают Россию миру
Уильям Брумфилд — американский историк-славист, фотограф, посвятивший десятилетия исследованию русской культуры и путешествиям по России. Он выпустил целый ряд книг, посвященных архитектуре Русского Севера и русской архитектуре в целом, а также организовал первую выставку работ легендарного фотографа Прокудина-Горского. «Лента.ру» поговорила с американцем, знающим Россию лучше многих россиян — о любви к искусству, жизненных перипетиях и работе ученого вопреки конфликтам сверхдержав. «Лента.ру»: Как вы начали заниматься темой России? Как зародился ваш интерес и почему так получилось, что вы всю жизнь занимались русской культурой? Уильям Брумфилд: Думаю, первый момент здесь такой: в начале 50-х годов, когда мне было семь или восемь лет, в начале Холодной войны. По радио (телевизора у нас не было), постоянно говорили о красной угрозе — коммунистах-безбожниках. И в моей игре в солдатиков русские, конечно, были врагами. Я помню как вчера момент, когда отец вдруг прервал мою игру. Он сказал: «Сынок, я видел русских. Это не враги. Это наши союзники, и относиться к ним так — несправедливо». Дело в том, что мой отец воевал в Первой мировой войне. Он родился в 1881-м году. В 1918 году он служил во Франции. Там находился значительный российский контингент: царь Николай II по просьбе французского президента отправил туда русских солдат (Русский Экспедиционный корпус — прим. «Ленты.ру»). После 1917 года французские власти стали их бояться: в самой французской армии случались серьезные бунты, а русские по умолчанию подозревались в том, что они большевики. Так что их интернировали. И мой отец видел их в лагере для интернированных ближе к концу 1918 года: они жили в ужасных условиях, он рассказывал мне детали, которые я не стану пересказывать. Французы не хотели их кормить. И мудрые слова отца дали мне тогда понять, что русские — не какие-то коммунисты, а люди, интересные люди. К тому же моя мама очень любила русскую музыку. И мы с ней, к примеру, часто слушали Чайковского на огромных старых пластинках на граммофоне. В исполнении оркестра Филадельфийской филармонии, лучшего нашего оркестра на тот момент. И я чувствовал в этой музыке утешение от далеко не безмятежной нашей тогдашней жизни. И таким образом проникался русской культурой — балет «Щелкунчик», например, просто гениальное произведение. Позже, когда — я уже не помню, я для себя открыл русские романы, стал читать русскую литературы. Речь в них шла о людях, которые мучаются такими же проблемами, что и мы — не только личными, семейными, но и социальными. Теми же проклятыми вопросами, которыми озабочен я. В основном я читал переводы, конечно. Потом я поступил в университет Джонса Хопкинса. Там были курсы по русскому языку, на которые я пошел из-за любви к русской литературе. В итоге я был единственным человеком, который слушал курсы доцента, который преподавал русский — и слава Богу, что был такой человек. И очень плохо, что сейчас в наших университетах закрывают все больше программ по русскому языку. Я считаю, что любой вуз должен иметь хотя бы одного человека, преподающего русский. Тогда это было актуально — спутник, космическая гонка и так далее — но и тогда в престижном университете только один скромный человек вел курсы по русскому. Но для меня этого было достаточно — он открыл мне дверь. Я учился русскому по хрестоматийным изданиям русской прозы XIX века. Я купил «Евгения Онегина» и стал читать: язык Пушкина, чистый, прозрачный язык, стал единственным способом освоить очень, очень сложный русский. К тому же меня спасло то, что в Джорджии, в южном штате, было старомодное школьное образование: нам не преподавали современные языки, зато преподавали латынь. А в латинском шесть падежей, как в русском! И это мне помогло. В этом университете мне не могли дать степень бакалавра по русскому языку. Так что я решил перейти куда-то еще. Задумывался о Принстоне, но в итоге на третьем курсе перешел в Тулейнский университет — в Луизиану, родной штат моего отца. Переехал в Новый Орлеан и поступил на маленькую, но настоящую программу по русскому языку. Это было в 1964 году. Тогда я и стал заниматься всерьез русской литературой и культурой. В 1966 году получил степень бакалавра и престижную стипендию для обучения в Калифорнии — в Беркли. Это было удивительное время для меня, ведь там была такая культура! Там были русские эмигранты — Иоанн Шаховской, Николай Моршен... ну и научная среда в Беркли, конечно, играла свою роль. Потом я получил работу в университете Висконсина, затем в Гарварде, а потом впервые поехал в Россию. Моя первая поездка была 50 лет назад — летом 1970 года. Самый разгар Вьетнамской войны — меня это спасло, меня не призвали, потому что я учился. Помню, как я был в Москве, в МГУ — преподаватели были блестящими специалистами, строгими, но очень хорошими людьми. И помню стенды на улице возле входа Парк Культуры: «американские студенты протестуют против войны». Видел на них фотографии своих знакомых из Беркли. Но политика — одно, а люди — совсем другое. Тогда же я открыл в себе дар к фотографии. Купил первую камеру, маленькую, но очень хорошую. Вернувшись из СССР, проявил слайды и просто обалдел, когда увидел уровень качества. Осенью 70-го устроил маленький показ своих фотографий (кстати, некоторые из них публикуются до сих пор). И, представьте, на показе присутствовал Глеб Петрович Струве, сын известного русского политика. Он был корифей, уже совсем пожилой — мы с ним до этого не общались. И после показа он подошел ко мне, взял за руку и сказал: «Молодой человек, вы вернули часть моей жизни». Они с отцом уехали в 1918 году, и он был ярым противником советской власти, и за рубежом издавал русских писателей. До конца жизни очень любил русскую культуру, но считал, что все потеряно. И я сразу же решил вернуться в Советский Союз для работы над диссертацией. Я решил, что поеду в Ленинград — там такая среда! Возьму свой фотоаппарат и буду параллельно работать, как фотограф и как ученый. И так и получилось: вернулся с великолепными фотографиями, ценнейшей частью моего архива. Город в те годы выглядел почти как в XIX веке: не было рекламы, машин... Закончив диссертацию, я стал работать в Гарварде. Жил в тамошнем роскошном общежитии. И в подвале одного из университетских зданий была фотолаборатория: маленькая проявочная комнатка. И милая женщина, которая ей заведовала, сочла мои фотографии очень интересными. Показала мне, как проявлять и печатать фотографии — так я стал заниматься этим всерьез, с более художественной точки зрения. И потом журнал Гарвардского университета вышел с моей фотографией на обложке. А внутри были мои фотографии 1971-1972 годов из Ленинграда — храм Спаса на Крови и другие. И издатель в Бостоне, из очень престижного издательства, занимающегося изобразительным искусством, предложил мне — в преддверии Олимпиады 80-го года — сделать книгу с моими фотографиями. К тому времени у меня уже были выставки цветных фотографий, но я стал интенсивно заниматься черно-белой фотографией, ведь именно она была ключевой для серьезного архитектурного фото. Потом начались сплошные приключения: научные организации не хотели меня поддерживать. Политическая обстановка влияла на научную, и я не мог вернуться в Россию и продолжить снимать. Не понимали, как можно этим заниматься. Поиск финансирования для книги практически меня разорил. Но благодаря усилиям добрых людей все получилось: меня назначили директором учебной программы в Пушкинском институте в Москве. Студенты учились русскому языку — а я занимался своей фотографией, на что все смотрели сквозь пальцы. Мои первые фотографии 70-го года были как гром среди ясного неба — шаг к мечте. И постепенно я понимал, что именно в этом моя миссия. Что я могу, как никто (особенно на Западе) запечатлеть эту архитектурную среду. Я сделал то, что никто не делал — славист стал искусствоведом через фотографию. Наши искусствоведы смотрели с подозрением: «Почему ты этим занимаешься? Ты вообще имеешь право этим заниматься?» Многие из них сами ничего не знали о России, но не хотели, чтобы другие этим занимались — тем более те, кто изначально не искусствоведы. Так что для меня это была постоянная борьба, своего рода партизанская война. К счастью, у меня были в ней влиятельные союзники — к примеру, директор библиотеки Конгресса. В итоге я добился своего, и осенью 1983-го вышла моя первая большая книга — «Золото в лазури: Тысячелетие русской архитектуры». Ее название — это название первого тома стихов Андрея Белого. Так что от русской литературы я никогда и не уходил, просто по-другому стал заниматься культурной средой России. Дальше одна за другой стали выходить мои книги. Особенно часто они выходили в конце 80-х и начале 90-х. И даже мои коллеги из Гарварда удивились тому, как все получилось. Недавно редактор одного журнала в Санкт-Петербурга сказала мне: «Ваши книги — это уже настольные книги для наших искусствоведов». Ваши искусствоведы меня принимали, я работал с ведущими специалистами того времени. Так, шаг за шагом, годами, я открывал для себя Россию. В Перестройку я стал больше ездить по России. В основном с экскурсиями: меня тогда нанимали научным экскурсоводом для групп из США. Я ездил круизами по Волге — это такое благо! Участвовал в одном из первых из них. Летом 1985 года был на Мамаевом кургане, в Волгограде, и видел старых ветеранов. В те годы их было еще много. Тогда же я впервые побывал в Ярославле, в Ростове... Когда я был директором учебной программы, меня не пускали туда: были строгие ограничения. Алексей Комеч (заслуженный советский и российский искусствовед — прим. «Ленты.ру») не смог мне с этим помочь, но вообще мы с ним выбирались нелегально и в Калугу, и в Рязань. Комеч был либерал, в русском смысле этого слова, и крупнейший знаток древнерусской архитектуры. Он очень помогал мне в моей работе. Я познакомился с ним в конце 70-х, через знакомых в Министерстве культуры, и мы стали периодически видеться. Благодаря тому, что он открывал мне все двери, я познакомился со всеми главными специалистами. Однажды мы встретились на снежном поле в Царицыно, недалеко от его дома. Мы стояли и беседовали, и потом я повернулся и, клянусь, увидел, что в отдалении за деревом стоял человек и смотрел на нас. Так что органы, конечно, были в курсе всего. В отличие от американских ученых, русские никогда не спрашивали у меня, зачем я занимаюсь этой темой — они понимали, что этим очень мало интересуются на Западе, и что я делаю это не зря. А как за годы работы менялось ваше собственное представление о русской культуре, отношение ее памятникам? Я стал понимать, что открываю прекрасный, но очень сложный мир. Во-первых, религиозные вопросы: надо понимать, что 70-е и начало 80-х годов были временем гонений на религию. Я не участвовал в случившемся затем возрождении православных церквей — просто фотографировал. В деле сохранения памятников много сложных и противоречивых вопросов, все очень непросто. Но надо всегда следить за тем, как они сохраняются и восстанавливаются. Вот почему я всегда подробно документировал свою работу: вел дневник-календарь, в котором записывал, с кем встречался, что сфотографировал. Я в какой-то момент понял: без датировки все эти фотографии не являются историческими документами. Вместе с моим подходом к делу менялась и обстановка. В 1981 году мое время в Гарварде кончилось, и мне пришлось искать работу. Моя первая книга в этот момент готовилась к выпуску в Бостоне. И, представьте, нашел ставку именно в Тулейнском университете! Там я стал читать лекции по русскому языку и литературе, а параллельно — вести курс по русскому искусству, один из немногих в нашей стране. Коллеги поддерживали меня, в Тулейне я нашел приют — но проявлять пленки мне было негде. А потом опять большое событие: в американском научном журнале вышла статья о сохранении памятников, о русских церквях. Первая и на какое-то время последняя статья на эту тему: она вышла случайно, ее хотели запретить после инцидента с корейским самолетом (в 1983 году СССР по ошибке сбил корейский пассажирский «Боинг» — прим. «Ленты.ру») — говорили, что им сейчас не до России, «империи зла». Но заместитель главного редактора журнала пошла мне навстречу. И после выхода статьи мне позвонила сотрудница Национальной галереи искусств в Вашингтоне и сказала, что галерея хочет создать архив моих работ: проявлять и печатать мои фотографии и публиковать их. В итоге они напечатали больше 10 тысяч фото. Все мои проблемы были решены — они сами занимались моим творчеством. Все совпало очень удачным, прямо-таки мистическим образом! Как раз в то время я стал все чаще путешествовать по России — благодаря Горбачеву это стало значительно легче делать, просто небо и земля! Все названия объектов и даты я отправлял сотрудникам Национальной галереи. И все это, конечно, без денег. Ведь союзники гораздо важнее денег. После публикации моей первой книги я стал известен как фотограф и искусствовед. Тогда, летом 1985 года, я стал заниматься коллекцией [пионера русской цветной фотографии — прим. «Ленты.ру»] Прокудина-Горского в Библиотеке Конгресса. Сам он не выставлял свои фотографии — он их показывал на проекторе. А мы нашли специалистов, выбрали и напечатали 80 изображений на плотной бумаге. Это была самая первая выставка, но за ней в течение двух-трех лет последовали несколько других в разных музеях США. Когда мы начали заниматься работами Прокудина-Горского, я понял, что я был в тех же местах, что и он — смотрел на фотографии и видел, что побывал и тут, и там... Даже в Бухаре — в 1972 году нас возили туда на экскурсию, причем так вышло, что я был на ней единственным американцем. Это очередное удивительное совпадение: я видел памятники Самарканда примерно в том же состоянии, что Прокудин-Горский — мавзолей Тимура, мечети.... Сама судьба Прокудина-Горского — фантастика. А как это все переплетается... Он покинул Россию в 1918 году — тогда же, когда мой отец воевал во Франции и видел русских. А десятилетия спустя вы были первым, кто явил миру его фотографии России. Да, и к этому привел путь длиной во много десятилетий. Но без всякого плана — только творческий импульс и любовь к русской культуре. Без любви ничего не получится. Заметная часть вашего творчества посвящена северной архитектуре. Как вы стали заниматься именно темой Русского Севера? На обложке моей книги «На пути к Белому морю» — как раз одна из первых моих фотографий севера. Впервые на Русском Севере я побывал в 1988 году, с группой американского журнала — меня пригласили участвовать как специалиста. До этого попасть туда я не мог — Север в советское время был закрыт, и я занимался более доступными местами. То, что меня впечатлило — конечно, деревянная архитектура! Деревянное зодчество — по-настоящему уникальное русское явление. В следующие поездки, уже в 91-м году, я вернулся в Кижи в ходе речного круиза, с тургруппой. Потом снова — в 93-м году. Корабли останавливались у Кирилло-Белозерского монастыря, и я стал его фотографировать. Это, как вы знаете, один из крупнейших монастырей в России. Летом 95-го года я устроил поездку в Вологду с маленькой группой коллег. У меня оттуда еще не было фотографий: хотя я упоминал в своей книге вологодский Софийский собор, сам я его не вживую не видел. Нам очень помогли в областной библиотеке. Я вам так скажу: областные библиотеки — это точка опоры для русской культуры. Они играют огромную роль в регионах, директора таких библиотек — хорошие люди, несущие огромную ответственность. Директор Вологодской библиотеки, Нэлли Николаевна Белова, была знакома с главой библиотеки Конгресса, Джеймсом Биллингтоном — участвовала в научном обмене. Благодаря ей я познакомился с лучшими специалистами по наследию Севера — и смог попасть в Ферапонтов Белозерский монастырь и увидеть фрески Дионисия. Вернувшись, я сразу понял, что надо продолжать работу. Пообщался больше с российскими экспертами, и мне стало ясно — нужно ехать в Архангельскую область, в Каргополь. Там я оказался в конце февраля 1998 года. Меня стали приглашать сотрудники Поморского университета, который сейчас называется Северным Федеральным, и я стал всё чаще бывать в Архангельске и окрестностях — это был новый жизненный этап. Когда я открывал для себя все эти села, деревни — встречал там, чаще всего в заброшенном виде, деревянные храмы. Многое из того, что я тогда сфотографировал, уже не существует. Некоторые деревянные памятники я просто не успел запечатлеть — с ними что-то случалось до того, как я до них добирался. Но очень многое удалось сделать. Например, Покровская церковь в Лядинах: я сфотографировал ее несколько раз, и зимой, и летом, а в 2013 году она сгорела от удара молнии. Вологда стала очень важной частью моей работы: с помощью библиотеки был создан сайт, где собрано почти 36 тысяч моих фотографий. Вы часто фотографировали разнообразные мемориалы и памятные знаки, писали о них в своих материалах. Почему вы уделяете им особое внимание? Потому что мы на Западе так мало об этом знаем. Ведь мемориалы, как и архитектуры — это отражение истории. Любой памятник это голос прошлого. Нужно подчеркивать то, что ценят, что помнят. Из-за этого я стал снимать и военные мемориалы — у нас мало говорят о вкладе Красной Армии в победу над Гитлером. Западные ученые не хотят об этом говорить, да и в целом забывают о том, какую огромную цену заплатили за победу. Я понимаю, что у польских и чешских коллег свои обиды — страшное время было и после войны. Но нынешняя война с памятниками... никто не хочет помнить. А ведь в каждом городе, в каждой деревне в России есть памятник, на котором столько имен. От деревень остаются урочища, а памятники их жителям стоят.