Истории
Люди
Вещи
Безумный мир
Места
Тесты
Фото

Человек на вершине небоскреба

Считается, что поэты обладают безошибочным даром предвидения, они – это такой универсальный "сейсмограф" для всего, что творится в мире и в головах. Корреспондент поговорила с Глебом Шульпяковым и в очередной раз убедилась в этом.

Человек на вершине небоскреба
Фото: УралинформбюроУралинформбюро

В Екатеринбург поэт и заместитель главного редактора журнала "Новая Юность" был приглашен в качестве почетного гостя фестиваля литературных изданий "Толстяки на Урале". Журнальный саммит он открыл спектаклем "Свидетелю видней", обеспечив присутствующим часовое погружение в темную воду чистой поэзии.

Видео дня

Глеб Шульпяков – поэт, прозаик, драматург, переводчик и путешественник. Многие его поездки "превратились" в книги – например, в романы масштабной "Восточной трилогии". Автор четырех сборников стихотворений, книги переведены на несколько языков. Сам он переводил английских и американских поэтов Уистена Одена, , Роберта Хасса. Одним из недавних "погружений" стали английские романтики и , автор "Франкенштейна".

– Наш разговор – часть проекта "Творческая кухня". Это дань знаменитым кухонным беседам 60-80-х годов, которыми страна дышала долгое время. Вас, рожденного в 1971 году, эти кухонные дискуссии коснулись?

– В первую очередь все это ассоциируется с моими родителями. Они – ученые. Отец занимался физикой высоких давлений, а мама – инженер-химик. Школьные годы я провел в научном городке под Москвой, в лесу, буквально. Но там был Дом ученых, и в этом Доме в советское время выступали... Ну, кто только не выступал, если честно – и Высоцкий, и Окуджава, и Тарковский, и Рихтер. Кино фестивальное показывали еще до выхода в прокат. Писатели и режиссеры с удовольствием приезжали, все-таки цвет науки. Потом обсуждалось на кухнях, конечно. Но вообще это был стандартный набор из обихода интеллегенции того времени. Солженицын, Булгаков, Галич, толстые журналы. Тамиздата совершенно не помню. И не забывайте, они же были ученые, для таких на первом месте всегда наука. Еще помню, что на кухнях всегда было весело. Всегда выпивали, всегда много шутили и громко смеялись.

Глеб Шульпяков, поэтический спектакль "Свидетелю видней" в Екатеринбурге. Фото предоставлено журналом "Урал"

Когда я поступил на журфак , там, да, мы много общались, говорили о литературе. Но это было неотрывно от жизни, буквально кипевшей в 90-х. Разговоры сливались с пьянством, влюбленностями, какими-то сумасбродными выходками и странными жестами. Происходило столько интересного, что иногда было вообще не до разговоров. Все же запрещено было, и вдруг – отмена цензуры и этот взрыв. 88-й ,89-й, 90-е... Сумасшедшие джазовые концерты, рок-концерты, кино с полок, валом печатались запрещенные книги. И все это нужно было прочитать, осмыслить, переварить.

– С книгами – понятно. С музыкой у вас тоже какие-то всегда были особенные отношения: она и в текстах, ну, и вы ведете эфиры на радио "Орфей"…

– Я люблю музыку. Она постоянно звучит в моей жизни. Вероятно, это от родителей, они – меломаны. У отца была огромная коллекция пластинок, причем только классика, даже джаза не было. Они с мамой регулярно ходили в консерваторию. Иногда брали с собой меня, но ребенку все это было довольно мучительно. А теперь я сам регулярно хожу в консерватории. Чаще зимой, когда бывает особенно тоскливо и кажется, что вокруг один мрак и пропасть… а музыка лечит. Ты выходишь из зала с легким сердцем.

– Ощущение края, конца времени в вас присутствует уже давно, еще с момента выхода романа "Цунами"…

– Все началось с постепенного исчезновения Москвы. Жизнь ведь вообще – череда утрат, и моя первая осознанная утрата прошлого – это Москва, которая вдруг стала незнакомым, малоприятным городом. Те места, где мы гуляли, пили и целовались – все это теперь до неузнаваемости перестроено либо просто уничтожено. Сгорел на глазах у всей Москвы Манеж, снесли среди бела дня , снесли "Москву". А москвичи молчали, молча все это проглатывали. С другой стороны, Адорно сказал, что мораль начинается тогда, когда ты не чувствуешь себя дома в собственном доме. Многие в России сегодня подписались бы под этой фразой.

– В деревне получается избавиться от этого ощущения?

– В деревне ты самоизолируешься и примерно на третий день наступает "нирвана". Городской невроз уходит. Деревня моя находится в Тверской области, это реальная глушь со зверьем. Километров 400 от Москвы. Даже не деревня, а хутор на шесть изб. Иногда, когда все съезжают, я остаюсь там совсем один. Отопление от печки, вода в колодце, дрова в лесу, пар в бане. Если бы не было электричества, то все – как в XV веке.

"Глушь со зверьем". Фото Глеба Шульпякова

Экологический туризм. И на третий примерно день ты меняешься. Жизнь на природе оказывает невероятно целебное воздействие и на тело, и на душу. Ты возвращаешься к себе. Я почти перестал писать в Москве, в городе я только читаю, собираю материал, обдумываю. А потом запираюсь в деревне и пишу.

– Что вы написали в последний заезд?

– Это было эссе о Мэри Шелли.

– А как вы, кстати, вышли на Мэри Шелли? Вы же говорили, что никогда бы не подумали, что вдруг ею заинтересуетесь…

– Зимой в Лондоне я оказался на лекции Фионы Сампсон, это замечательный поэт и исследователь Перси Шелли. У нее как раз вышла книга о Мэри Шелли – "Девушка, написавшая "Франкенштейна" – и вот она ее представляла. В то время я как раз закончил пьесу о поэте Батюшкове. А Батюшков жил и метался буквально в рифму с английскими романтиками, это было и его время, и его вопросы. Я стал искать книги по английским романтикам и постепенно погрузился в отношения всех этих поэтов, которых еще недавно считал безжизненными классиками. Это невероятно, когда сквозь толщу в двести лет ты слышишь живые голоса живых людей. Еще более удивительно, что эти люди решали для себя те же, что и ты, вопросы. И не только о природе поэзии и творчества. А о том, например, как остаться свободным в стране, которая отказалась от свободы? Как жить по собственным убеждениям, если они расходятся с политикой твоей страны и убеждениями большинства? Как жить, если ты не собираешься жертвовать своей свободой ради чужой глупости, жадности и амбиций? В этом смысле история романтиков, она про нас. Потому что мы должны понять, как остаться людьми в предлагаемых условиях, если условия, которые навязывает нам общество, неприемлемы. Романтики исповедовали ценности, которые сейчас кажутся естественными. Равное избирательное право, доступ к образованию, независимые суды, свободная пресса, главенство закона и так далее. Двести лет назад все это казалось большинству английского общества нонсенсом. Женщина и образование? Одинаковые права для детей кухарок и аристократов? Невозможно. Романтиков тогда объявили практически врагами народа.

Художник - Петр Шульпяков, сын поэта

Портрет Мэри Шэлли кисти Ричарда Ротвелла/Wikimedia Commons

– А какой выход, если брать их модель?

– Если говорить конкретно о семье Шелли – они эмигрировали, уехали в Италию. Он был атеист, он бросил жену и открыто жил с другой женщиной. Этого было достаточно, чтобы по суду лишить Перси отцовских прав. В Италии было дешево, тепло, а главное: там была сама Италия – культура, колыбель европейской цивилизации. В принципе поэту ведь безразлично, где жить, да? Но для человека думающего, для философа (а Перси Шелли был поэтом-философом) – первое, что требуется, чтобы в том месте, куда ты отправился жить, была пища для ума. В этом смысле на Крайнем Севере романтику жить было бы сложно. Я, во всяком случае, не смог бы.

– То есть вам обязательно нужно быть в контексте?

– Мне требуется то, что питает ум. Таким источником для Шелли, например, была античность: язык, культура. Не для образования, не для знаний! А чтобы держать рассудок бодрствующим. Иначе ты просто перестанешь понимать, что происходит вокруг, такова сила инерции времени. Моя старшая сестра учит японский. Я говорю: ты с ума сошла, зачем? А неважно. Чем сложнее, тем лучше. Главное, чтобы мозг работал. Мне история с Шелли важна и как писателю, и как человеку. Но книги только так и пишутся – когда эти две вещи совпадают. В Англии каждое поколение пишет о романтиках. Каждое поколение ищет свои ответы в той истории. Нужна ли здесь кому-то такая книга? Или книга о Батюшкове? Не знаю. Хотя вот весь весенний семестр я читал студентам о Мэри Шеллли – и они очень внимательно слушали.

– От преподавания есть какая-то отдача, вы получаете что-то для себя?

– Мне важно, чтобы были глаза и уши, чтобы был кто-то, кому интересно, что я рассказываю. Свой спецкурс в Институте журналистики я строю очень просто. Первый семестр мы обсуждали Батюшкова, потому что я писал пьесу и был погружен в историю этого поэта (старшего современника Пушкина – прим. ред.). И решил погрузить студентов. Сделать это не сложно, они твою увлеченность всегда почувствуют и увлекутся тоже. Я убежден, что поэт может почувствовать другого поэта даже и через двести лет, и через тысячу.

Константин Николаевич Батюшков, русский поэт. Портрет: Wikipedia commons

– Там еще такая, на мой взгляд, близкая вам тема раздвоения личности…

– Ну, в каждом поэте, наверное, сидит это безумие, в каждом живет Батюшков.

– Я даже имею в виду не это, а то раздвоение, когда ты сам вдруг отделяешься от самого себя. Как в вашем "Цунами", когда герой, увидев свое имя в списках погибших, говорит о себе: а кто тогда этот, если я погиб?

– Этот момент, видимо, есть в самой поэтической природе. Есть "ты", который живет абсолютно как все. А между тем, в какие-то моменты этот "ты" забывает себя и начинает писать стихи. И кто из нас пишет? Я – здесь, вот сижу и разговариваю с вами, и думаю о каких-то совершенно непоэтических вещах. Так кто? Другой. А настоящий "я" может оказаться вообще третьим.

– Если продолжить разговор об альтер-эго: как появился Шептуха?

(Шептуха – персонаж неизвестной природы, который ведет остроумные диалоги с писателем).

Шептуха, иллюстрация из журнала "Новая Юность"

– Есть такой реальный человек по фамилии Шептуха. Это мой однокашник, он пришел на журфак, когда мы были на пятом курсе. Его, мальчика из советской украинской провинции, подселили в комнату к пятикурсникам. По его рассказам, конечно, можно кино снимать. Мы жили втроем и притерлись друг к другу, как мужья и жены. Каждый жил в своем "пенальчике". К пятому курсу студенты, как правило, сходят с ума тем или иным образом. Мой сосед, например, учил греческий с латынью, другой практиковал буддийские медитации. А в моем закутке вели разговоры, слушали музыку, пили-курили и так далее. И вот появляется Шептуха с матрасом под мышкой. Один сосед ему по-гречески отвечает, другому он вроде уже всю жизнь рассказал, а тот, оказывается, все это время находился в астрале. В общем, Шептуха прижился на моей территории. Потом он исчез лет на 15. Мы встретились случайно уже в другой жизни. Теперь он иногда заходит в гости. Таких людей Хармс называл "природными философами".

– То есть он все-таки какое-то участие в этих репликах принимает!

– Он участвует тем, что невпопад отвечает на мои вопросы или замечания. Эти несовпадения дают мне материал. Изначально это устный жанр, поэтому когда "Шептуха" родилась, ее надо записать, чтобы не забыть. У персонажа всегда есть блокнот на такой случай. Я говорю: вот это хорошо – давай запишем. И он пишет. Это же про него, в конце концов (смеется). Проблема в том, как это издавать. Сейчас я думаю выбрать 365 штук и сделать календарь. "Шептуха на каждый день". Осталось найти безбашенного издателя.

Поэтический спектакль "Свидетелю видней", Видео: "Толстяки на Урале", Екатеринбург

– Верну вас немного назад, к разговору о текущем времени: какое очередное цунами надвигается на нас, по вашему мнению?

– Цунами – это когда все переворачивается с ног на голову. Таким был 2014 год – как и сто лет назад. Теперь мы просто плавно течем в этом взбаламученном потоке по направлению к сточной решетке. Потому что жить во лжи все-таки невозможно бесконечно. Это приводит к разложению человека. То, что мы наблюдали за последние четыре года – это интеллектуальный геноцид. Людей целенаправленно превратили в отупевший злобный скот. Но превратить можно только того, кто охотно превращается. Гитлер не задурил бы немцам головы, если бы в душе они не хотели реванша. За все происходящее в итоге несут ответственность сами люди, и платить тоже будем мы. Как платили за революцию, за Ленина с его коммунизмом, за сталинизм и войны. Почему-то наш человек не хочет думать даже о собственных детях. Их ты тоже будешь встраивать в эту систему? Тоже принесешь в жертву? О природе Зла много размышлял Уистен Оден, которого я переводил. Как Зло проникает в человека, какую форму принимает, чтобы обмануть. Оден считал, что первопричина это – праздность. Праздность ума и души. Нежелание самостоятельно думать, решать свою жизнь. Оден и Стравинский работали вместе над оперой "Похождение повесы", и в либретто, которое сочинял Оден, есть мысль об этом. Потому что бывают времена, когда либо ты на стороне Зла, либо живешь как Перси Шелли – маргиналом. Речь не обо мне, поэты – маргиналы по определению, для них обочина – нормальное состояние. А если ты хочешь стать врачом, учителем, политиком, бизнесменом, полицейским? Как жить, если все, что связано с государством, буквально сочится Злом? Посмотрите на внешнюю политику, Россия здесь – среди главных поставщиков Зла. А я не хочу, чтобы Россию ненавидели и боялись. Я хочу, чтобы Россию любили как страну Пушкина и Батюшкова, Толстого и Радонежского, Бориса и Глеба, Чехова... Каковой ее еще по инерции считают, кстати. Хотя и Чехов, и Достоевский, и святые угодники – все-таки порождения совсем другой страны и другой культуры. Я пытаюсь говорить, пытаюсь думать об этом в романе "Красная планета". Герой – европеец и интллектуал, начинает восстанавливать родословную и попадает в матрицу русской истории, в Смутное время... И это его меняет совершенно!

– Вы ведь тоже этим заняты…

– Я как раз и воспроизвожу в книге историю прадеда. Он был священник и служил под Костромой в Самети, пока его не репрессировали. В той местности, куда ни ткни, везде история. В соседней деревне родился Гришка Отрепьев, рядом – вотчина Романовых, а вот болото, где бродил Иван Сусанин. Все буквально под боком, даже монастырь, где отсиживался Гришка, сохранился. И ты начинаешь шаг за шагом погружаться в эту интригу. Что сделали Романовы, чтобы завладеть троном. Какой безжалостной была борьба, когда на кон ставились и государство, и церковь, и армия, и народ. Мало что изменилось с тех пор.

Никольский храм в селе Саметь, где был священником прадед поэта. Фото: Глеб Шульпяков

Кострома. Фото: Глеб Шульпяков

– Такая цикличность…

– Да! И вот ты начинаешь думать, почему мы не можем выйти из этого замкнутого круга. Казалось бы, 91 год – такой шанс. Чего не хватило, что мы скатились обратно? Не хватает прежде всего людей, наверное, не хватает времени, чтобы выросло и укрепилось поколение, рожденное на свободе. Потому что людям, которые всю жизнь жили за колючей проволокой… Когда зверя выпускают из зоопарка в лес – он не знает, что там делать. Чтобы выжить на воле с себе подобными – нужно родиться на воле и быть воспитанным в свободе, и нужно вырастить после себя поколение, которому ты эту свободу передашь. К сожалению, этого не произошло. Свободные, самостоятельно мыслящие люди здесь снова в абсолютном меньшинстве. И наши дети будут в меньшинстве тоже.

– Но ведь вы говорили, что при совке росли в обстановке свободы, несмотря на железный занавес, несмотря на закрытый город….

– Я говорил про науку, про мысль. Наука позволяет уйти на такую глубину, на которой ты обретаешь внутреннюю свободу. Мысль – она ведь свободна по определению. Поэтому, если твоя стихия – это наука и мыслительный процесс, то ты автоматически освобождаешься. Почему романтики обожествляют разум? Да потому, что мысль свободна, она не признает границ. Ее природа – это движение, расширение. Сказав "а", мысль требует говорить "б". Горизонт постоянно отодвигается, потому что когда ты говоришь "б", тебе открытваются еще буквы, и еще, и этот алфавит бесконечен. Он затягивает настолько, что тебе уже безразлично, как одни людоеды жрут других и народом закусывают. В конце концов они занимались этим всегда. В этом смысле наука при совке была идеальным эскейпом. В мире формул не было места ни морали, ни идеологии, ни пропаганде.

– Наше цивилизационное дикарство вы считаете чем-то национальным, определяющим свойством?

– Смотрите: всего лишь появилось окно – 90-е годы – и уже выросло нормальное поколение. Рабство не в генах, оно проходит. В этом смысле я разделяю убеждения романтиков, что человек рождается чистым, на нем нет первородного греха. Надо просто воспитывать человека не в унижении, а в уважении к своей и другой личности. С самого детства. А у нас ведь так? "Униженный унизит", схема. Почему одни топчут и унижают других? Потому что они сами униженные и оскорбленные.

– А какое будущее вы отводите России?

– В 90-х мы только и делали, что мечтали о свободной России. Тем больнее было разочарование… Поэтому я больше не думаю об этом. Умом я сейчас не вижу никаких шансов на будущее. Но кричать, переживать по этому поводу сил больше нет. Слону наши крики – дробина, а меня эта озлобленность разрушает. Знаете, космонавт Гречко рассказывал, что у него при спуске из космоса не раскрылись парашюты и он понял, что жить ему осталось минуты. И что вы делали, спрашивают его? Ничего, отвечает, продолжал выполянть инструкцию, следил за приборами. Вот и нам тоже ничего больше не остается. Сама жизнь так устрена, это падение без парашютов в пропасть, и мы знаем, что упадем в нее. Но в процессе еще следим за приборами. Не знаю, разве что великая русская кривая выведет Россию из штопора. Тем более, что у Гречко парашюты тогда раскрылись, просто сломаный прибор не показал этого.

Поэтический спектакль "Свидетелю видней", Екатеринбург. Фото: журнал "Урал"

– Вот были митинги в Москве…

– Они были и они будут, и они будут молодеть, потому что это дело молодых – воевать за свое будущее. Мне со своим будущим все более менее понятно, я в нем живу. А вот у молодых будущее реально воруют.

– Почему вы не уехали?

– Мне некуда уезжать.

– То есть, просто нет возможности?

– Если бы я был одинок и молод, и занимался наукой – я бы уехал. Но сейчас уже слишком много всего связывает. Да и почему я должен уезжать из своей страны? Хотя было бы замечательно, наверное, жить и работать в зимний период где-нибудь, где больше солнца и меньше грязи. С другой стороны, важна ведь не география, а чтобы тебя окружали близкие по духу люди. Такие люди есть. И в Англии, и в Германии, и в Израиле, и в Америке, и в Грузии, и в Украине, и в России. И на Урале. Вот я приехал к вам и счастлив, потому что вижу близких себе по духу. Это дает силы – когда ты понимаешь, что не один.

– Опять же вы очень много путешествуете. Есть ощущение, что сидеть на месте у вас просто не получается.

– Я недавно поймал себя на мысли, что мне уже не так важно, куда ехать, лишь бы вообще ехать. Любое перемещение ускоряет мыслительный процесс (и даже обмен веществ, я думаю). По законам физики, тело, которое движется, ведет себя по-другому. Для человека, который поднимается на вершину небоскреба, время идет не так, как для того, кто стоит внизу на земле. Спросите у Эйнштейна.

- Работа в журнале мешает своему писанию или помогает?

– Не помогает совершенно точно.

Глеб презентует "Новую юность" в Екатеринбурге. Фото: Городской библиотечный информационный центр

- То есть вы не "подзаряжаетесь" работами других авторов?

– Чужое интересует до тех пор, пока ты что-то можешь взять из него для себя. А мне нечего брать из того, что я вижу. Хотя стихи нам присылают талантливые, стихов хороших много. В прозе – хуже, там идет какая-то однообразная чернуха, но не метафизическая, а бытовая – как в сериалах. Видимо, люди пишут о том, что хорошо знают. Но для настоящей литературы нужен больший масштаб и кругозор мысли. Для этого нужно ездить, узнавать, общаться, читать на других языках. Поэзия именно так живет, она же всемирная. Я бы не написал поэму "Китай", если бы не увидел Китая.

– А вы помните свои первые публикации?

– Первые серьезные были в "Новом мире" и в "Новой Юности", а до этого – в газетах. Тогда стихи печатали в газетах, представляете? В (или в ?) вел рубрику Евтушенко. В вела рубрику. И вот они какие-то мои вещицы опубликовали. Это были юношеские стихи, которые я никогда потом больше не печатал. Поскольку это было в доинтернетную эпоху, надеюсь, эти стихи исчезли навсегда. Потом я много лет был автором "Ариона", его главный редактор буквально выращивал поэта.

Поэтический спектакль "Флейта и красный", Москва. Фото: Нина Ай-Артян

– Выращивал?

– Любой редактор ведь, да, в какой-то степени своим отбором он тебя формирует. Он говорит: вот это я возьму, а это – нет. И ты этому выбору невольно следуешь. Но потом проходит время, ты меняешься, тебе интересно писать что-то другое. А редактор и его вкусы – нет, не меняются. Он по-прежнему видит тебя таким, каким раньше. То есть не тебя, а свое представление о тебе. А поэт развивается, меняется. Любой поэт меняется. И формы меняются, и мироощущение. В "Новом мире" это понимают.

С редактором журнала "Знамя" Сергеем Чуприниным во время посадки аллеи литературных журналов в ЦПКиО в рамках фестиваля "Толстяки на Урале"

– Вы пишете от первого лица, у ваших близких получается отделить вас от так называемого лирического героя?

– Тем, кто меня очень хорошо знает, наверное, тяжело все-таки читать мои книги. Ведь я отдаю своим героям свои истории. Это не я, но истории часто мои, я их использую как сюжетный материал. В этом состоит моя писательская правда, если можно так выразиться. То есть я пишу про то, что хорошо знаю. А дальше просто моделирую поведение в схожей ситуации моих героев. Которые отнюдь не я, разумеется. Таков механизм. Друзьям, которые в курсе моей жизни, часто путаются.

– Какие современные поэты для вас важны?

– Из старшего поколения я всегда прочитаю подборку Олега Чухлонцева, из сверстников мне всегда интересно, что пишет Дмитрий Тонконогов, Леша Дьячков, Олег Дозморов. Постарше – Дима Веденяпин, Юра Арабов. Ира Ермакова и . В начале 2000-х я составил антологию "10/30" – стихи 30-летних. Туда вошло 10 поэтов, включая покойного Борю Рыжего. Большинство из этих поэтов – мои добрые товарищи, я слежу за их развитием. . Она пишет неровно – то может быть полный швах, а то вдруг интересно. Но поэты ведь все пишут неровно. Или вот я был здесь в Екатеринбурге на вечере Юрия Казарина и Майи Никулиной. Вот праздник настоящей поэзии, просто наслаждение. В Москве редко бывает такое.

Майя Никулина и Юрий Казарин, творческий вечер в рамках фестиваля "Толстяки на Урале"

– Бродский?

– Я переболел и Бродским в юности, и всей историей этого поколения. Хотя каждый раз, когда оказываюсь в Венеции, плаваю на Сан-Микеле. Но там не только Бродский – там мою любимый Стравинский, там Паунд...

– Потом ведь был Оден?

– Одена насаждал Бродский, и как видим успешно. Хотя Оден мне интересен в первую очередь как мыслитель, как эссеист.

Англо-американский поэт и мыслитель Уистен Хью Оден в Кэмбридже. Фото: shulpyakov.ru

– Но не как поэт?

– Я в данном случае мыслю как переводчик. А стихи Одена особо не переведешь. На русском эти аксиомы и сентенции выглядят тяжеловато, даже банально. Другое дело мыслитель. Мы сейчас готовим к печати книгу его эссе "Рука красильщика". И это невероятное ощущение для переводчика – быть в голове у такого мыслителя, вместе с ним следить за ходом его мысли. Когда ты переводишь, ты пробираешься теми же лабиринтами. Я надеюсь, читатель тоже пройдет этими лабиринтами с наслаждением. У Одена очень английский ум, четкий и структурированный. Вот то, чего не хватает нашей литературной критике совершенно. У нас мало кто может додумать хотя бы одну мысль. Критик чаще прячется либо за филологическое наукообразие, либо за эмоции. Оден мне дорог вот в этом смысле. Как поэт мне, может быть, ближе Тэд Хьюз времен "Писем ко дню рождения". Есть еще масса великолепных поэтов, которых я люблю – Марк Стрэнд, Чарльз Симик, Пол Малдун, , Шеймас Хини, Боб Хасс, Чеслав Милош, Элайн Файнштейн, Джон Кинселла, Дерек Уолкот... Все они высшей пробы классные поэты, на чтении многих из них я присутствовал. Как раз это расширяет кругозор и обогащает собственную поэзию. Ты понимаешь, что можно вот так еще об этом писать, и вот так.

– Вы говорили, что маленькие вещи пишутся сами, а большие требуют свою форму…

– Ну да, должна прийти форма, только тогда поэма состоится. И ты никогда не знаешь, откуда она придет. Так я писал "Саметь".

Саметь. Фото Глеба Шульпякова

Я думал: вот напишу сейчас поэму про прадеда, про его историю. Начал писать и понял, что это ерунда, писать ямбом: пурум-пурум, пурум-пурум. Так я писал свои поэмы в 90-х. Но извините, "Саметь" совсем другое. И я практически выкинул, забросил это начало. Потом совершенно безотносительно к "Самети" у меня появилась идея большого стихотворения по поводу некоторых печальных событий. А когда я его записал, понял, что это я написал вторую часть "Самети", а первая – то самое вступление, которое я забраковал. И только потом родилась идея третьей части. Само время сформировало "Саметь". Я считаю это невероятным везением. Только так такие вещи и должны складываться. Не ты их должен писать, а они тебя. Только тогда время отразится в них.

Дни безвременья,

дни солнцеворота!

Когда уходит старый, а другой

еще невидим за речной дугой

— там, на отмели,

где вечная Саметь

летит вниз крестами,

мой вечно молодой дядька

скрипит мокрой галькой

— там, на переправе,

над темной водой

разговаривает с грачами

прадед-священник.

Еще одно усилие, и я

услышу, что он говорит.

Из подворотен

музыка летит.

(отрывок из поэмы "Саметь")