От Первого до Третьего Рима

Анна Толстова о выставке «Roma Aeterna» как интеллектуальном детективе В Третьяковской галерее завершается выставка "Roma Aeterna. Шедевры Пинакотеки Ватикана. Беллини, Рафаэль, Караваджо", сделанная Аркадием Ипполитовым. Даже если сами шедевры вы когда-то уже видели, на нее все равно стоит сходить: это прекрасный пример сочетания двух будто бы несовместимых друг с другом жанров -- блокбастера и интеллектуальной выставки "Ватикан в Третьяковке" рекламировали как проект большой музейно-дипломатической важности: впервые папскую Пинакотеку покинуло разом столько шедевров из постоянной экспозиции, чтобы отправиться из Roma Aeterna, Вечного Рима, в Третий Рим, к тому же вскоре ожидается ответный визит -- и главная пинакотека русского искусства со своими библейскими сюжетами в версии передвижников вот-вот двинется проповедовать наши народнические идеалы к Святому Престолу. Мнения публики разделились: профессиональная принялась ругать блокбастеры -- за примитивность приманки, бессмысленность перевозки хрупких полотен, которые лучше всего смотреть в самом Ватикане, и ставшие ритуальными очереди, а непрофессиональная попросту раскупила билеты. Правда, ажиотаж сменился разочарованием: всего-то три зала, и далеко не каждая из 42 ватиканских картин -- шедевр в точном смысле слова, и даже Рафаэля Москва недавно видала получше. Но все сходились в одном: смысл выставки -- в вещах. Беллини, Караваджо, Пуссен -- о чем тут говорить, они говорят сами за себя. И если прекрасный дизайн выставки воспринимался как сама собой разумеющаяся рама, то фигура куратора вызывала недоумение. Аркадий Ипполитов, эрмитажный хранитель, куратор, критик, литератор, известен как знаток Италии и итальянского искусства, но так ли уж нужно это знаточество для будто бы говорящих сами за себя ватиканских шедевров? Меж тем Аркадий Ипполитов, снискавший славу современного Павла Муратова, является на выставке "Roma Aeterna" в новом амплуа -- наследника Умберто Эко. Так что читателю его интеллектуального детектива предстоит догадываться, что общего может быть у Пинакотеки Ватикана и Третьяковской галереи. Один из вариантов прочтения -- ниже. Первая глава -- и первый зал -- начинается с прекрасной византийской иконы "Христос благословляющий", иконы хоть и римской школы, и писанной в XII веке, то есть после схизмы, но демонстрирующей достоинства большого стиля лучших времен столь явно, что нет ни тени сомнения: Вседержитель одаряет своей милостью и католиков и ортодоксов. Но, сбросив путы византийского канона, икона католицизма отправляется в странствие, полное опасностей и приключений, как на пределле Джентиле да Фабриано, живописующего авантюрное житие Николая Чудотворца, всенародного любимого святого, почитающегося и западной и восточной церквями. И сам Николай, покровитель отважных путешественников, как будто бы благословляет икону перерождаться в картину, спускаясь с золоченых еще небес к данному в почти что прямой перспективе кораблю, плывущему по прозрачным волнам, в которых плещутся русалки и другие морские гады. Икона полна сомнений, не знает, какой путь ей выбрать, и два кватрочентистских "Оплакивания", Карло Кривелли и Джованни Беллини, созданных почти одновременно, показывают, что она все еще колеблется между небом и землей, между спиритуалистическими истинами рыцарской готики, как у орнаментального Кривелли, и верностью одухотворенной ренессансной природе, как у исполненного классического величия Беллини. И все же выбирает путь живописи -- и учится рассказывать истории, как в обстоятельном отчете о "Чудесах святого Винченцо Феррера" Эрколе де Роберти, и учится чаровать божественной гармонией прерафаэлитских линий, как в музицирующих "Ангелах" Мелоццо да Форли. И вот уже в скромных образах-портретах Перуджино, однокашника Леонардо и учителя Рафаэля, предугадано наступление Высокого Возрождения. Сам Рафаэль воцаряется на тронном месте в следующем, центральном зале -- между двумя полукружиями стен, что повторяют берниниевы колоннады на площади перед базиликой Святого Петра. В центре каждого из полукружий, собственно, и разместились главные ватиканские шедевры -- "Положение во гроб" Караваджо и "Мученичество святого Эразма" Пуссена, вступившие друг с другом в неизбежный диалог. Архитектура выставки готова подсказать, о чем идет беседа: ведь если пьяцца Сан-Пьетро есть образ мира, в эпоху барокко окончательно принявшего вид глобуса, то левое и правое полукружия мы можем соответственно воспринимать как Запад и Восток. И Караваджо, бунтарский гений Запада, своим экзистенциально трагическим "Положением во гроб" словно бы предсказывает все будущее европейской культуры: и революционное искусство, от Курбе до наших дней, и "Бог умер", и "писать стихи после Освенцима -- варварство". И вечный оппонент Караваджо, полный смиренной героики Пуссен, кого русская школа, самая восточная из классических академических школ, выбрала в любимые учителя, словно бы предрекает своим ученикам любовь к большой форме и последним вопросам, от "Явления Мессии" до "Купания красного коня", от "Жития протопопа Аввакума" до "Колымских рассказов". При такой настройке глаза в свите Караваджо, окруженного караваджистами, воспевающими слишком человеческое, будь то добродетель святой Ирины Трофима Биго или же слабость отрекающегося святого Петра Пенсионанте дель Сарачени, можно увидеть и капиталистическую "Фортуну с кошельком" Гвидо Рени, и феминистскую "Юдифь с головой Олоферна" Орацио Джентилески -- опасный набор чуждых нашей патриархально-общинной цивилизации западных ценностей. Вокруг Пуссена же разворачивается битва сумрачной достоевщины, представленной "Неверием святого Фомы" и "Кающейся Магдалиной" Гверчино, и лучезарного толстовства, воплотившегося в "Давиде, отбирающем ягненка у льва" и "Давиде, отрубающем голову Голиафа" Пьетро да Кортона. А наихристианнейший Рафаэль, чьи небольшие гризайльные аллегории заняли в архитектурном плане выставки символическое место собора Святого Петра, твердыни католичества, шлет Западу тяжесть "Веры", а Востоку нежность "Милосердия". Последним в партии Пуссена оказывается "Святое семейство" Джузеппе Марии Креспи, болонского передвижника времен позднего барокко, кого Роберто Лонги хвалил за "глубину действенной беспокойной человечности". "Святое семейство", которое болонский мастер, чуть ли не единственный в Италии его времени поклонник другого глубоко русского художника -- Рембрандта, писал как маленький психологический роман, служит прологом к несколько неожиданному эпилогу выставки. В последнем зале -- всего одна работа: "Астрономические наблюдения" Донато Крети, современника Креспи. Серия из восьми прелестных рокайльных пейзажей-ноктюрнов написана в 1711 году -- уже основан Петербург и завоевана Прибалтика, а Прутский поход окончится неудачей и предвидеть исход Северной войны наверняка еще нельзя, но... И галантные обитатели ночных сцен Крети, вооружившись телескопами, напряженно всматриваются в светила. И видят нечто вроде парада планет: Солнце, Луна, Меркурий, Венера, Марс, Юпитер, Сатурн -- уж не к закату ли клонится Европа? И в самый последний момент видят комету -- непредсказуемую, беззаконную комету, спутавшую все карты ученых европейских географов, историков, политиков, полководцев и астрологов. Продолжение истории -- по соседству: Лаврушинский переулок, дом 10. «Roma Aeterna. Шедевры Пинакотеки Ватикана. Беллини, Рафаэль, Караваджо». Государственная Третьяковская галерея, до 19 февраля