Режиссер Михаил Патласов: «Наше поколение — циники, в нас что-то сломалось»
ОТКРЫТЬ СПИСОК ВСЕХ НОМИНАНТОВ те атр Главный адепт документального театра в Петербурге, лауреат «Золотой маски» и «Золотого софита» в конце прошлого сезона поставил кочующий с площадки на площадку спектакль «Неприкасаемые» по подлинным историям бездомных с их участием, а в марте этого года выпустил на Новой сцене Александринского театра совсем недетских «Чука и Гека» по рассказу Аркадия Гайдара, дневникам писателя и документальным свидетельствам жертв репрессий. Документальный театр требует большого внимания к своим героям и, подозреваю, сильно выматывает: обычные люди, бездомные, зависимые от алкоголя, жертвы преступления или насилия рассказывают со сцены свои истории, но чаще — трагедии. Выходит, ты и режиссер, и психотерапевт. Как ты справляешься? Истории действительно шекспировские. Сначала ты настраиваешься, готовишься услышать. Потом сопереживаешь, включается дичайшая эмпатия. Но дальше нужно работать — и я закрываюсь, чтобы все-таки поставить спектакль. Можно сказать, что включается профессионализм. Но вряд ли я мог бы выдержать больше — я делаю ровно столько документальных пьес, сколько могу осилить. Срабатывает самосохранение? Не знаю, сохранил ли я себя. Каждый раз я вхожу в бой, а потом убегаю из него. Это всегда история на грани, хотя я и стараюсь идти вперед шаг за шагом. Спетакль «Антитела» об убийстве студента-антифашиста Тимура Качаравы был историей вовне меня. А недавняя премьера «Чук и Гек», несмотря на всю ее театральность, — история очень внутренняя, и далась мне нелегко. Многим из нас кажется, что 1937 год никак на нас не повлиял. Никто не думает, что в нас всех — и вы не исключение — действуют механизмы родом из того времени. «Надо срочно ставить спектакль о 1937 годе!» — позвонил мне ночью артист Саша. Что ж, я подумал, что Саше просто нужно проспаться, но с утра он позвонил опять и рассказал вот что. Родственница Саши попала в ГУЛАГ, и тогда семья Саши забрала ее огромную квартиру. А когда она вернулась из лагеря, квартиру Сашина семья ей и не думала возвращать. Так Саша вырос с чувством вины — с рождения он жил на нечестно полученной жилплощади. И когда у него появилась девушка и предложила поселиться у нее, Саша не смог — жить еще раз в чужой квартире. Тогда он попытался разобраться — и набрал меня. Мы сделали спектакль. Но как бороться с такими механизмами, как от них спрятаться, я все-таки не знаю. Многим кажется, что 1937 год никак на нас не повлиял Может, не надо прятаться? Да, к ним нужно бежать навстречу. С рогатиной. Может, наоборот, раскрыв объятья? Но это будет болезненная встреча. Больница — от слова боль. Исцеление не бывает без боли? Я до сих пор не согласен с этой концепцией. В своих спектаклях ты показываешь боль намеренно — и добиваешься катарсиса. Да, к сожалению — но и к счастью. После спектакля «Неприкасаемые» посадили пять человек, хотя в пьесе мы не называли фамилий и работали не с преступником, а с жертвой. Жертва поняла, что с ней произошло, и набралась смелости обвинить преступников, рассказав о себе. Это важно: понять, что можно и нужно говорить, заявлять, проговаривать. Да, такому театру в театральных не учат. В детстве я хотел быть следователем, и мое первое образование — юридическое. Второе — киношное, актерский курс ВГИКа. Поэтому сам я выбираю актеров, у которых собственная проблематика схожа со шрамами документального героя. Тогда артист не играет — он бесконечно прорабатывает свои проблемы, обнаруживает болезненные точки и освобождается от них. И зритель понимает, что присутствует при внутренней терапии актера — и может резонировать, если и у него есть похожая боль. Кстати, бывает, актеры приходят и говорят: «Я больше не могу это играть — я со всем разобрался». Зрители же идут смотреть боль, потому что готовятся принять что-то внутри себя. Мы животные социальные — и опыт другого человека нам необходим. Если когда-то что-то схожее с нами случится, мы будем знать, что делать! Стало ли понятно, что делать, после премьеры «Чука и Гека»? Семьи практически всех актеров, занятых в спектакле, были затронуты репрессиями. И для них работа над проектом — возможность внутреннего осмысления, реабилитация здесь и сейчас. При этом у Валеры Грузина дед — сталинист. А Леша Фролов в свое время за хулиганство попал в спецшколу имени Гайдара. В конце спектакля ребята рассказывают о том, как 1937-й год отразился в жизни именно их рода, а после мы делаем обсуждение со зрителями, чтобы катализировать и их реабилитацию тоже. Мы спрашиваем: «Есть ли кому что сказать?» Возникает пауза. И потом высказываются, но все-таки чаще старшее поколение. А молодые говорят: «Мы не верим, что можем что-то изменить». Бывают такие молодые — и уже такие старые? Сам видел. Но совсем юные ребята, которым сейчас пятнадцать лет, — вот это огонь. Они живут в бесконечном спаме — информационном, идеологическом. И именно благодаря тому, что находятся в этой шизофрении, научились четко распознавать информацию. Так они выживают. И для них нет границ, они синхронят по всем странам. Это нам кажется, что они сидят в компьютере — в предмете. А они сидят в другом мире, где уже существуют по другим законам. И они изменят наш мир — будет революция, но революция сознания. И эти ребята уже не впадут в депрессию, как мы. То есть наше поколение не справилось? Я считаю, есть ответственность поколения — перед младшими и старшими. И мы еще попробуем что-то сделать. Наше поколение режиссеров предлагает осмыслить людскую природу и переосмыслить себя в контексте природы. Да, я обезьяна, обладаю социальными функциями, нравственной системой, у меня тонкий внутренний мир, но я все равно высший примат. И мое качество жизни, полнота бытия со всем выше перечисленным тесно связана. При этом моя философия документалиста — не вмешиваться. Не мешать миру — он прекрасен. Сейчас я сильно увлечен инклюзивным театром. Ведь как обычно получается? Режиссеры, актеры, костюмеры готовятся к спектаклю, прокачивают себя. А зритель-то нет! Максимум зритель может включить зеркальные нейроны и распознать что-то из увиденного и услышанного. Что за творческий фашизм! Зрителя надо вовлекать, а художник должен делиться умением творить и свободой. Творчество — это и есть свобода. А люди готовы быть свободными? Наша задача их подготовить. Многие народы разобрались со своими инстинктами, в том числе и низкими. И теперь у них есть возможность подумать о высоком, духовном. А у нас сразу только духовное — низкое мы не рассматриваем. Так возникает напряжение, которым можно манипулировать и на котором, как на клавишах, можно играть любое произведение. До нас не дошла этика протестантизма: «Если у тебя есть деньги, тебя любит Бог — значит, ты много трудился». Если у нас человек с деньгами, первое, о чем мы думаем: наверное, украл. Да и человек сам понимает, не то он что-то сделал. Какие традиции были в вашей семье? У нас на Урале все жестко: это недокрещенная, недосоветская, изнасилованная коллективизацией земля. Старообрядцы, матриархат, финно-угры вперемешку со славянами. Я вырос в Пермском крае, в деревне Заборье — вот уж где единение с природой. В городе ты не видишь, как люди рождаются, умирают. Не то в деревне. Соседка умерла, мама говорит: «Отмучилась!» — и такая радость в ее голосе. Эта философия со временем передалась и мне, как и понимание, что религия — это любовь. А пост, молитва — учение, но не повод для вины. Верующим, которые сейчас неистово атакуют инакомыслящих, хочется сказать: «Ребята, вы не поняли про что это все. Это про любовь». И Бог наш говорит: «Я бог живых». Не Чехова и Достоевского, а нынешнего времени. Поэтому я занимаюсь документальным театром — живыми занимаюсь. Может, я и не занимался бы социальным театром, может, только собой бы занимался — хочу быть счастливым человеком! Но я понимаю, пока я не развяжу узлы, не буду счастливым, пока не решу проблемы отца и отца моего отца, а также — хотя бы для себя — проблемы 1937 года. Петербург всегда был полинационален — уже во времена Петра это был не город, а интернет-хаб Ты уже хорошо в себе разобрался? Мне стало легче дышать — осмыслив себя. Но едва выяснишь одно, перед тобой всплывает другое. За это я люблю свою профессию — можно бесконечно разбираться с самим собой и другими и все тоньше чувствовать мир. Каким ты чувствуешь Петербург? Я приехал за образом этого города. И я его поддерживаю — всячески и во всем. Почему у города такое самосознание, начиная от футбольных фанатов и заканчивая сплоченностью после теракта? Такого нет нигде. Петербург всегда был полинационален. Уже во времена Петра это был не город, а интернет-хаб. Петербург и до сих пор выполняет эту функцию. И ветер, от которого мы прячемся, прекрасен: и для Петра, и для нас — это ветер свободы. Возможность обменяться опытом, двигаться, жить. Куда ты сам хочешь двигаться дальше? Меня по-прежнему интересует тема зависимостей и созависимостей, алкоголизма или наркомании — страшная и актуальная тема для Петербурга. Она настолько въелась в наш геном — мне мешает это наше неумение жить! И поэтому я бы хотел сделать ряд проектов, работающих с понятием свободы. Но не политической, а человеческой. Ее поиска, ее ощущения и эволюции сознания поколений. Наше поколение — циники, в нас что-то сломалось. А миллениалы, эти нынешние пятнадцатилетние, будут другими. Весна неотвратима, и Снегурочка должна принести себя в жертву, чтобы наступила весна и вышел Ярило. Народ ждет. МЕСТО СЪЕМКИ Императорский павильон Витебского вокзала Загородный пр., 52а Был построен в 1900–1901 годах академиком архитектуры Станиславом Бржозовским рядом с главным зданием вокзала с фасадом в стиле неогрек и интерьерами в стиле модерн. Лицевой фасад павильона выходил на набережную Введенского канала, в центре здания был вестибюль, в правой части размещались царские покои, в левой — залы для свиты их императорских величеств. Примыкающая платформа была отделена от остальных путей металлическим навесом. Текст: Яна Милорадовская Фото: Александр Огурцов Благодарим администрацию Витебского вокзала (ОАО «РЖД») за помощь в организации съемки