«Сами по себе характеры того времени — это уже персонажи готовой драмы»
Вениамин Смехов рассказывает о постановке «Прошу слова! Год 1917» В год столетия революции бренд Dance Open представит в Большом зале Санкт-Петербургской академической филармонии постановку «Прошу слова! Год 1917». Режиссер и автор сценария, и, как он сам себя называет, «ветеран» Театра на Таганке Вениамин Смехов рассказал Марии Карпенко о том, почему спектакль посвящен более революции духовной, нежели политической. — Спектакль «Прошу слова! Год 1917» построен из цитат современников революции — поэтов, прозаиков, философов. Почему вы выбрали для постановки именно такую полудокументальную, «монтажную» форму? — Во-первых, на данную очень спорную тему этот материал кажется бесспорным, поскольку — «обоюдоострый». Во-вторых, я откликнулся на, как говорил Маяковский, социальный заказ. Поскольку я с юности увлекаюсь Серебряным веком и его великой разноголосицей, для меня суть заказа — не судить, но предъявить все «за» и «против» — увлекательнее и важнее, чем если бы я сам что-то сочинил. Как правило, я сильнее всего заражаюсь идеей, завожусь именно тогда, когда мне предлагают необычную работу. Так было и в Театре на Таганке, когда Юрий Любимов предложил мне сделать пьесу по жизни, судьбе и стихам Владимира Маяковского. Это было в 1966 году, а недавно, спустя 50 лет, меня попросили приехать и прочесть стихи Маяковского в Италии — во время посвященного поэту вечера. И тогда Галина Аксенова, воспитанница ЛГИТМиКа, театровед, киновед и подруга жизни, предложила мне придумать новую микропьесу-композицию для трех актеров. Это был правильный заказ: я завелся, и сложился крепкий сплав, в стихах и письмах, всех мотивов — от рождения до гибели поэта, о его любви и о перекличке с великими голосами соседей по облакам — с Пушкиным, Лермонтовым, Есениным, Пастернаком. Мы сыграли ее один раз в Риме, а потом Ирина Апексимова включила нашу «Флейту-позвоночник» в новый репертуар Театра на Таганке. И теперь мы играем его и в России, и за границей: Воронеж, Тель-Авив, Астрахань, Самара, Нью-Йорк, София, Одесса, Лондон. Извините, если вышло слишком звонко. А в 2017 году я поработал над двумя заказами — к двум «столетиям»: Юрия Любимова и Октября 1917 года. Первый — это мой эпизод в спектакле Максима Диденко «10 дней, которые потрясли мир» в Музее Москвы, с актерами мастерской Дмитрия Брусникина. Второй — хроникально-музыкально-поэтическая эпопея «Прошу слова! Октябрь 1917». В этот раз я, конечно, беспокоился, что придется что-то говорить на неприятную мне тему. Я все-таки был воспитан в традиции, когда революцию считали большим грехом и для религии, и в целом для истории России: она была сопряжена с уничтожением веры, с убиением миллионов невинных граждан. Но когда я начал работать над пьесой, то увлекся очень — именно разноголосицей, именно тем, какова эта паутина, эта атомная смесь рискованных, или красивых, или сомнительных высказываний, стихов, прозы об Октябре. Сами по себе характеры того времени — это уже персонажи готовой драмы. Поэтому возможности такого документального и музыкально-поэтического водоворота меня очень увлекли, и я потонул в архивах и в сборниках. Диапазон форм и жанров диктовала сама реальность: от речей Ленина или отца Сергия Булгакова — до газетной хроники и уличных частушек! Получался такой частушечный звон-фон толпы Петрограда. В моем монтаже — больше тридцати частушек, более сорока имен, много стихов и романсов… В результате 50-летний опыт подобных композиций был так полезен, что ничего ярче и сильнее в жизни я, кажется, и не создал. Я буду счастлив, если вместе с командой замечательных артистов сотворится этот «революционный этюд». — Правильно ли я понимаю, что постановка получилась в большей степени о революции духа, о культурной революции, нежели о революции политической? — Верно. И получилось так, что на эту постановку в Большой зал Филармонии прийти будет интересно зрителям всех сортов. Ведь это само по себе любопытно: как страстно горячи и страшно далеки друг от друга речи и поступки ближайших соседей по эпохе, как шаровые молнии протестов движутся от известных людей к еще более известным, от малоизвестных — к гениальным, а от тех — куда-то в сторону загадочных, вроде Владимира Ленина… Багрицкий и Махно, Есенин и Бердяев, Блок и Гиппиус, Горький и Цветаева, Эрдман и Северянин, Керенский и Маяковский… Многим будет в радость, что все сближения и отталкивания, сплетение любви и ненависти — подаются в поэтических, музыкальных и танцевальных формах. Это как уличный балаган, в котором находят место и глубокая проза, и дивная поэзия. Набоков, Уэллс или Бунин, Пастернак или Вертинский, оказываясь рядом, оборачиваются новыми неизвестными чертами. Меня спрашивали, может ли эта постановка развлечь зрителей. Я думаю, она обязательно должна и завлекать, и утешать, и развлекать. А тем, кому интересно посмотреть на сильно повзрослевшего графа де ла Фер, будет приятно разгадать секрет моего выбора команды новых мушкетеров. Намекаю по секрету: занятый в постановке «Прошу слова!» великолепный Гарик Сукачев — это серьезный Д’Артаньян, знаменитый Евгений Дятлов — типичный Портос, замечательный Дима Высоцкий — готовый Арамис. Что касается Атоса — тут я промолчу, а что касается миледи Винтер — это, конечно, красавица Маша Матвеева, а чудесная Даша Мороз — это прекрасная Констанция. Так что у нас всего хватает для театральной публики — в том числе и для тех, кто любит музыку, и для тех, кто любит искусство авангарда… — А чем именно вам интересен Серебряный век? В одном из интервью вы говорили, что поражаетесь контрасту между кризисом в политической сфере и расцветом в сфере искусства. — Так оно и было. Сколько всего страшного: гибельное время, революции, репрессии, войны, поражения, распутинщина… И все это поместилось в те же самые сроки, когда расцветала поэзия Серебряного века, немое кино, балет, живопись, равной которой никогда в России не было. И все это случилось в один и тот же исторический период — это парадокс. Но, может быть, это все недаром, может, это так Господь нас утешает — шлет нам крылатых ангелов искусства, что гораздо выше, чем огонь пулеметов… — Вы нашли объяснение этому парадоксу? — Вряд ли я могу объяснить. Для меня есть два главных в контексте парадоксов имени: это Пушкин, которого всю жизнь не оставляли преследования, издевательства, долги и ссылки. И Марина Цветаева, у которой с 12 лет от роду не было покоя прямой дороги, а все пути будто отбрасывали ее к унынию, и мучили, и были полны предательств. Жизнь Цветаевой-матери и Цветаевой-жены воплощала собой крайнее бедствие, правда? А в поэзии ее имя счастливое, стихи ее — пресветлые, юмор немеркнущий. Этот парадокс никто не сумеет объяснить. Иногда говорят, что над «Современником» и «Таганкой» глумились партийные цензоры, поэтому, дескать, у этих театров все и получалось так хорошо — мол, русский, советский художник может сотворить шедевр, только если на него давят. — Вы этой точки зрения не разделяете? — Не разделяю. Я вообще ничего не разделяю — я наблюдаю и регистрирую. Мне повезло близко знать таких людей, рядом с которыми вообще не хочется говорить о зловредной зависти, вредительской ревности или хамстве,— как, например, рядом с Вячеславом Полуниным. Слава — необыкновенный пример всего лучшего, что есть в национальном характере, он говорит: «Я знаю только тех, кого я выбираю, а выбирать нужно только тех, кого ты хочешь обнять». И тем не менее, когда Полунин хотел восстановить чинизеллиевский цирк, кто-то сделал так, что он вынужден был уйти. Злые силы, зависть, ревность существуют, но слава богу, они не всегда и не до конца нам вредят. Все-таки Пушкину в Болдино было очень хорошо, несмотря на холеру и запреты. — По-вашему, «ничего не разделять, только наблюдать и регистрировать» — это та позиция, на которой должен стоять художник? Нельзя не заметить, что в последнее время и восприятие публикой искусства, и сами художественные высказывания сильно политизируются. — Мне хватает опыта индивидуального риска. В то время, когда Любимов был изгнан из страны, нас — группу ведущих артистов Театра на Таганке — собрали в управлении культуры и просили повлиять на весь коллектив — «чтобы не было шума». Внушали нам, что имя Любимова отныне звучит только политически — он враг советской родины, и не было такого художника. Мы пытались возражать, но нам сухо намекнули, что это мнение высшего партийного руководства СССР. И вот цена этих угроз: сегодня столетие Любимова отмечается как национальное событие по всему свету. А завтра государство будет следить за тем, чтобы всенародно отпраздновали 80-летие Володи Высоцкого, которого народ все годы любил без спросу, когда партийные активисты плели ложь и слухи, когда запрет на поэта Высоцкого был снят лишь через восемь лет после его кончины — при Горбачеве. Могли ли мы представить себе, что в разных городах страны появятся улицы Высоцкого, музеи Высоцкого… В каком-то театре играют спектакль по книге Марины Влади. Только-только к лету в перерытой властями Москве закончились страдания горожан, и вдруг — вокруг Таганки все перерыто начерно: а это к юбилею Высоцкого дали указание, чтобы все было красиво. О чем же Володя с Любимовым толкуют на небесах? Не знаю…