«Насмешки, критика и зависть» Что скрывалось за роскошной жизнью царской семьи: записки дочери российского императора

Императора Николая I многие современники не любили. Его считали строгим суровым солдафоном. Недруги не могли простить ему не только разгром восстания декабристов, но и проигранную Крымскую войну. Поменять взгляд будущих поколений на отца и его семью решила его дочь Ольга Николаевна. Долгие два года она, уже будучи королевой Вюртембергской, писала мемуары. Эти воспоминания — редкий документ эпохи: в тот период члены дома Романовых, как правило, не предавали бумаге тайны своей личной жизни, чтобы сделать их публичным достоянием. Ольга же решилась рассказать о скрытой от постороннего наблюдателя жизни царской семьи. «Лента.ру» с разрешения издательства «Центрполиграф» публикует отрывки из книги «Сон юности. Записки дочери императора Николая I».

Что скрывалось за роскошной жизнью царской семьи
© Лента.ру

1826 год

В августе 1826 года нас отправили в Москву с флигель-адъютантом Василием Перовским. Поездка продолжалась девять дней. Мне было в то время четыре года, и впечатление от нее осталось самое пестрое.

Шоссе не существовало, только одни проселочные дороги с брусьями с правой стороны, воткнутыми просто в песок.

<…>

Наконец Москва. Кремль! Мое сердце билось. Пожар 1812 года, героическая борьба наших храбрецов — как близко было еще все это! Тогда я впервые и еще неясно ощутила, что значит Россия, Отечество

Я была еще слишком мала для того, чтобы присутствовать на коронации родителей в соборе, и могла видеть только отблеск пышного торжества в Грановитой палате, где Их Величества сидели на тронах и обслуживались высшими сановниками, в то время как остальные гости и члены дипломатического корпуса стояли и, принеся свои поздравления, пятились с бокалами шампанского в руках.

Вокруг нас — необычного вида женщины в восточных одеяниях: татарки, черкешенки, жительницы киргизских степей. Все это было ново и непривычно. Восток, его люди и обычаи — все это привлекало любопытство чужеземцев и создавало вокруг древнего города, с его золотыми куполами и причудливыми башенками, блестящий ореол.

1831 год

Поскольку я рассказываю только о том, что сама помню, в этих рассказах из детских лет остается мало места для политики. Однако два обстоятельства я все же должна упомянуть.

Одно из них — визит шведского наследника, сына Бернадота, в июле 1830 года. Это считалось событием, оттого что с 1796 года ни один шведский принц не посещал нашего двора после того, как разошлась свадьба между Густавом Адольфом IV и великой княжной Александрой Павловной.

Второе — визит персидского посольства. Это дало повод для высшей степени торжественной аудиенции: Их Величества перед троном, мы, ниже их на ступеньках, полукругом сановники, двор, высшие чины армии — все это наполняло Георгиевский зал с проходом посреди, который обрамлялся двумя рядами дворцовых гренадер.

Двери распахнулись, вошел церемониймейстер со свитой, и, наконец, показался Хозрев-Мирза, сын принца Аббас-Мирзы, сопровождаемый старыми бородатыми мужчинами, все в длинных одеяниях из индийского кашемира, с высокими черными бараньими шапками на головах. Три низких поклона! Потом Хозрев прочел персидское приветствие, которое Нессельроде (тогдашний министр иностранных дел) передал государю в русском переводе. На него отвечал государь по-русски.

Несколько раз еще при дворе видели этого персидского принца не старше пятнадцати лет: он завораживал дам своими чудными темными глазами, он развлекался в театрах, на балах и не знал больше четырех слов по-французски, которые он употреблял смотря по обстоятельствам: «совершенно верно» говорил он мужчинам и «очень красиво» — дамам.

Десять лет спустя, во время дворцового переворота, ему выкололи глаза, эти бедные, в свое время так всех восхищавшие глаза

Императрице поднесли прекрасные подарки: персидские шали, драгоценные ткани, работы из эмали, маленькие чашки для кофе, на которых была изображена бородатая голова шаха.

Государь получил чепраки, усеянные бирюзой, и седла с серебряными стременами. Я еще не упомянула четырехрядный жемчуг, который отличался не столько своей безупречностью, сколько длиной. Мама охотно носила его на торжественных приемах, и я его от нее унаследовала.

Революция в июле 1830 года во Франции и падение Бурбонов вызвали у нас большое волнение. Законность была для нашего отца то же, что легитимность. Французские дети были одного возраста с нами; Карл X просил руки одной из нас, сестер, для герцога Бордоского, мы знали рассказы Буйи, посвященные этим детям, и вдруг — они оказались в изгнании в Холейруде, напоминавшем нам несчастную Марию Стюарт!

О революции в Бельгии мы слышали только в связи с тем, что сестра Папа, которая там была замужем, должна была покинуть свой чудесный дворец в Брюсселе, наполненный ценными вещами из Михайловского дворца в Петербурге. Героическая защита крепости Антверпена упоминалась очень часто, и портрет защищавшего ее генерала был выставлен в городских витринах.

Зима 1833 года

По вечерам ходили во французский театр, ансамбль которого привлекал знатоков, а также и тех, кто любил блестящее общество. Папа, после шестнадцатилетнего брака все еще влюбленный в Мама, любил видеть ее нарядно одетой и заботился даже о мелочах ее туалета.

Бывали случаи, что, несмотря на все ее протесты, ей приходилось сменить наряд, потому что он ему не нравился

Это, правда, вызывало слезы, но никогда не переходило в сцену, так как Мама сейчас же соглашалась с ним, и Папа, немного смущенный и сконфуженный, усиливал свою нежность к ней.

В определенные дни недели нам читали в Сашиной библиотеке французских классиков, особенно Мольера, актеры французского театра. Я вспоминаю при этом уже сильно пожилую мадам Бра, неподражаемую в характерных ролях, которая приводила в восторг и потешала Папа и дядю Михаила. Вся французская труппа занимала дом на Крестовском, на берегу Невы. Часто, отправляясь кататься, мы останавливались под балконом, и Папа звал: «Мадам Бра, вы дома?» Старая дама пышных размеров сейчас же появлялась, и начинался шуточный диалог. Папа смеялся до слез, в то время как Мама не очень одобряла скабрезные шутки в нашем присутствии.

И несмотря на это, были и такие добродетельные дамы, которые обвиняли Мама в легкомыслии и фривольности!

Никогда не угодишь всем на свете. Эти дамы жаловались московскому митрополиту Филарету, что Мама, вместо того чтобы думать о спасении души, только и делает, что танцует и гоняется за развлечениями

На что тот возражал: «Возможно, но я думаю, что она, танцуя, попадет в рай, в то время как вы еще будете стучаться в дверь».

<…>

Наше религиозное воспитание было скорее внешним. Нас окружали воспитатели-протестанты, которым едва были знакомы наш язык и наша церковь. Мы читали в их присутствии перед образами «Отче наш» и «Верую», нас водили в церковь, где мы должны были прямо и неподвижно стоять, без того чтобы уметь вникать в богослужения. Чтобы не соскучиться, я повторяла про себя выученные стихотворения. Наш первый преподаватель Закона Божия и духовник, о. Павский, читал нам Евангелие, не давая ничего нашему детскому представлению, и только позднее о. Бажанов стал объяснять нам богослужение, чтобы мы могли следить за ним. Вероятно, из оппозиции к религиозному безразличию нашего окружения в нас, детях, развилось сильное влечение к нашей православной вере. Благодаря нам наши родители выучились понимать чудесные обряды нашей церкви, молитвы праздников и псалмы, которые в большинстве случаев читаются быстро и непонятно псаломщиками и которые так необычайно хороши на церковнославянском языке.

Для Папа было делом привычки и воспитания никогда не пропускать воскресного богослужения, и он, с открытым молитвенником в руках, стоял позади певчих. Но Евангелие он читал по-французски и серьезно считал, что церковнославянский язык доступен только духовенству. При этом он был убежденным христианином и глубоко верующим человеком, что так часто встречается у людей сильной воли.

В религиозных представлениях Мама преобладающими оставались впечатления ее протестантского воспитания. В нашей религии для нее радостью и утешением были только молитвы об умерших, оттого что они теснее соединяли ее с покойной матерью. Ни богослужения, ни молитвы не могли умилить ее до слез. И все же кому случалось быть свидетелем того, как Мама с Папа готовились к причастию, тот обнаружил бы, до какой степени верующими они были. В эти дни Папа был преисполнен детски-трогательного рвения, Мама же была скорее сдержанная, но без налета всякой грусти.

В последний день старого года неизменно приезжал митрополит Серафим с монахами Александро-Невской лавры, певшими нам хором чудесное славословие. После этого родители собственноручно обносили их закуской и вином.

После страниц, посвященных Мама, я хочу вспомнить и о Папа.

Он любил спартанскую жизнь, спал на походной постели с тюфяком из соломы, не знал ни халатов, ни ночных туфель и по-настоящему ел только раз в день, запивая водой. Чай ему подавался в то время, как он одевался, когда же он приходил к Мама, то ему подавали чашку кофе с молоком.

Вечером, когда все ужинали, он опять пил чай и иногда съедал соленый огурец.

Он не был игроком, не курил, не пил, не любил даже охоты; его единственной страстью была военная служба. Во время маневров он мог беспрерывно оставаться восемь часов подряд в седле без того, чтобы хоть закусить чем-нибудь. В тот же день вечером он появлялся свежим на балу, в то время как его свита валилась от усталости.

Его любимой одеждой был военный мундир без эполетов, протертый на локтях от работы за письменным столом. Когда по вечерам он приходил к Мама, он кутался в старую военную шинель, которая была на нем еще в Варшаве и которой он до конца своих дней покрывал ноги.

При этом он был щепетильно чистоплотен и менял белье всякий раз, как переодевался. Единственная роскошь, которую он себе позволял, были шелковые носки, к которым он привык с детства.

Он любил двигаться, и его энергия никогда не ослабевала. Ежедневно во время своей прогулки он навещал какое-нибудь учреждение, госпиталь, гимназию или кадетский корпус, где он часто присутствовал на уроках, чтобы познакомиться с учителями и воспитателями.

Кроме докладов министров и военных чинов, он принимал также и губернаторов, умея так поставить вопрос, что всегда узнавал правду. Он не выносил тунеядцев и лентяев.

Всякие сплетни и скандалы вызывали в нем отвращение. Когда он узнавал, что какой-нибудь сановник злоупотребил его доверием, у него разливалась желчь и ему приходилось лежать. Подобным образом действовали на него неудачные смотры или парады, когда ему приходилось разносить (делать выговоры перед строем). То, что казалось в нем суровым или строгим, было заложено в характере его безупречной личности, по существу очень несложной и добродушной.

<…>

1834 год

Опять встают передо мной картины нашей детской жизни. В память моего посещения монастыря в Новгороде игуменья Шишкина подарила мне [игрушечную] крестьянскую избу, внутренность которой была из стекла, а мебель расшита цветным бисером. Кукла с десятью платьями, изготовленными монахинями, находилась в ней. Почти одновременно с этим подарком Папа подарил нам двухэтажный домик, который поставили в нашем детском зале. В нем не было крыши, чтобы можно было без опасности зажигать лампы и подсвечники. Этот домик мы любили больше всех остальных игрушек. Это было наше царство, в котором мы, сестры, могли укрываться с подругами. Туда я пряталась, если хотела быть одна, в то время как Мэри упражнялась на рояле, а Адини играла в какую-нибудь мною же придуманную игру. По возрасту я была между ними обеими — на три года моложе Мэри, на три года старше Адини — и часто чувствовала себя немного одинокой. Я начала уже отдаляться от мирка игр Адини, в то время как не могла еще подойти к миру взрослых, к которому в свои четырнадцать лет уже принадлежала Мэри.

Мои сестры были жизнерадостными и веселыми, я же — серьезной и замкнутой. От природы уступчивая, я старалась угодить каждому, часто подвергалась насмешкам и нападкам Мэри, не умея защитить себя. Я казалась себе глупой и простоватой, плакала по ночам в подушку и стала представлять себе, что я совсем не настоящая дочь своих родителей, а подменена кормилицей: вместо их ребенка она положила мою молочную сестру.

<…>

1835—1836 годы

<…>

Для меня, тринадцатилетней девочки, это были незабываемые, но не всегда приятные впечатления. В этой массе принцев и принцесс я, которая всегда была несколько позади, видела и слышала вещи, которые меня обижали и открыли глаза на истинные чувства, которые питали [европейцы] по отношению к России. Вокруг Папа — только восхищение в самых тонких тонах. А в последних рядах — насмешки, критика и зависть. Дедушка, король Прусский, был искренне счастлив видеть русские войска, вызывавшие в нем воспоминания молодости и славы. Он был необычайно благодарен Папа, но празднества утомляли его, и его окружение боялось серьезных последствий.

Дедушка выписал из Берлина труппу актеров, чтобы иметь свой привычный отдых. Ежевечерне он шел в театр спать во время представления, чтобы в перерывах разговаривать с актерами.

Я видела Гаген в пьесе «Деревенская простота», брата с сестрой Тальони в па-де-де, наконец, испанских танцоров, целую труппу, танцевавшую дикие танцы, во время которых ноги только и делали, что мелькали в воздухе.

<…>

1837 год

Саша и Мэри уже в течение целого года выезжали и много танцевали. Мама, выглядевшая старшей сестрой своих детей, радовалась тому, что может веселиться с ними вместе. Папа терпеть не мог балов и уходил с них уже в двенадцать часов спать, в Аничковом дворце чаще всего в комнату рядом с бальной залой, где ему не мешала ни музыка, ни шум. В этой нелюбви Папа к балам и танцевальным вечерам был виноват дядя Михаил, который не желал, чтобы офицеров приглашали на них по способностям к танцам, а, напротив, этими приглашениями поощряли бы их усердие и успехи в военной службе.

Но если на балах не было хороших танцоров — не бывало и дам. В тех случаях, когда удавалось сломить упорство дяди Михаила, он появлялся в плохом настроении, ссорился с Папа, и для Мама всякое удовольствие бывало испорчено.

В эту зиму у нас в Петербурге был брат Мама, дядя Карл (Принц Карл (Фридрих Карл Александр) Прусский). Он научил меня и Мэри играть на рояле вальсы Лайнера и Штрауса в венском темпе, он же пригласил, по желанию Мама, оркестр гвардейской кавалерии, чтобы научить их тому же. В светском отношении он держал себя непринужденно, считая, что может позволить себе многое благодаря своей обезоруживающей улыбке, что ему удавалось всегда даже с Дедушкой. Однажды он пригласил офицеров и трубачей одного полка к себе в Зимний дворец без разрешения командира или одного из старших офицеров, и выбрал как раз шесть лучших танцоров, которых можно было встретить во всех гостиных.

Конечно, это были только молодые люди из лучших семей, и в Берлине никогда никому и в голову бы не пришло возмутиться из-за этого.

Но в глазах дяди Михаила это было преступлением. Дядя Карл пригласил и Мама, которая появилась у него, чтобы также протанцевать несколько туров. Как только она появилась, трубачи заиграли вальс, дядя пригласил Мама, Мэри и молодые фрейлины с офицерами также закружились, все были в самом веселом настроении, как вдруг открылась дверь и появился Папа, за ним — дядя Михаил. Все кончилось очень печально, и этого конца не могли отвратить даже обычные шутки дяди Карла.Воздух был заряжен грозой, и вскоре она разразилась одним событием, которое косвенно было связано с неудачным балом.

Среди шести танцоров, приглашенных дядей, был некто Дантес, приемный сын нидерландского посла в Петербурге барона Геккерна. По городу уже циркулировали анонимные письма; в них обвиняли красавицу Пушкину, жену поэта, в том, что она позволяет этому Дантесу ухаживать за собой. Горячая кровь Пушкина закипела.

Папа видел в Пушкине олицетворение славы и величия России, относился к нему с большим вниманием и это внимание распространял и на его жену, в такой же степени добрую, как и прекрасную. Он поручил Бенкендорфу разоблачить автора анонимных писем, а Дантесу было приказано жениться на младшей сестре Натали Пушкиной, довольно заурядной особе.

Но было уже поздно: раз пробудившаяся ревность продолжала развиваться. Некоторое время спустя после этого бала Дантес стрелялся с Пушкиным на дуэли, и наш великий поэт умер, смертельно раненный его рукой.

Папа был совершенно убит, и с ним вместе вся Россия: смерть Пушкина была всеобщим русским горем

Папа послал умирающему собственноручно написанные слова утешения и обещал ему защиту и заботу о его жене и детях. Он благословлял Папа и умер настоящим христианином на руках своей жены. Мама плакала, а дядя Карл был долгое время очень угнетен и жалок.

Жуковский и Плетнев, наши русские учителя, оба дружные с Пушкиным и члены литературного кружка «Арзамас», давно уже познакомили нас с сочинениями Пушкина.

Мы заучивали его стихи из «Полтавы», «Бахчисарайского фонтана» и «Бориса Годунова», мы буквально глотали его последнее произведение «Капитанская дочка», которое печаталось в «Современнике». В память погибшего друга Плетнев взял его журнал и продолжал издавать с большим успехом.

Папа освободил Пушкина от всякого контроля цензуры. Он сам читал его рукописи. Ничто не должно было стеснять дух этого гения, в заблуждениях которого Папа никогда не находил ничего иного, кроме горения мятущейся души

Все архивы были для него открыты, он как раз собирался писать историю Петра Великого, когда смерть его похитила. Никто не походил на него. Лермонтов, Вяземский, Майков, Тютчев — все были таланты, но ни один из них не достиг высоты гения Пушкина. Некрасов был доступен широкой публике, но только в одном: он воспевал бедных и бедность. Алексей Толстой, мистик с изысканным языком, но несколько однообразный. Роман стал теперь выражением литературы; спешка современной жизни ограничивает поэтическое творчество, которому необходимо широкое дыхание.

<…>

Жизнь в Москве была строже регламентирована, чем в Петербурге. Приглашения на празднества и обеды выдавались строго по чину, всегда на первом месте был митрополит, в то время как в Петербурге митрополит появлялся только на свадебных и крестинных обедах. Здесь в Москве он молился перед тем, как садились к столу, и сесть было можно только после его благословения. Филарет считался светочем церкви: во все трудные моменты обращались к нему. Он пользовался доверием еще императора Александра I, у него хранились важные документы, как, например, отречение великого князя Константина Павловича, которое держалось в секрете до смерти государя.

Москва всегда смотрела с пренебрежением на свою младшую столицу — Петербург. Она была горда своей седой стариной и своим национальным ореолом. Интересы москвичей ограничивались театром (в отличие от Петербурга, там была итальянская опера) и местными новостями. Литературой или политикой не интересовались. Но губернатор, князь Голицын, очень заботился о городе. Он построил целый ряд прекрасных колодцев с чистейшей водой, которая с громадными затратами проводилась издали. Промышленность начинала развиваться, пробовали торговать своими товарами.

Папа всячески поддерживал промышленников, как, например, некоего Рогожина, который изготовлял тафту и бархат. Ему мы обязаны своими первыми бархатными платьями, которые мы надевали по воскресеньям в церковь. Это праздничное одеяние состояло из муслиновой юбки и бархатного корсажа фиолетового цвета. К нему мы надевали нитку жемчуга с кистью, подарок шаха Персидского. Почти всегда мы, сестры, были одинаково одеты, только Мэри разрешено было еще прикалывать цветы.

В Москве мне пришлось принять участие в некоторых балах и торжественных обедах, без особой на то охоты: я всегда этого боялась, так как Папа очень следил за тем, чтобы мы все проделывали неспешно, степенно, постоянно показывая нам, как надо ходить, кланяться и делать реверанс. Мы могли танцевать только с генералами и адъютантами. Генералы всегда были немолоды, а адъютанты — прекрасные солдаты, а потому плохие танцоры. Перед мазуркой меня отсылали спать. Об удовольствии не могло быть и речи.