Детские воспоминания Анастасии Цветаевой о любимом на все времена празднике
Писательница Анастасия Ивановна Цветаева (1894-1993) более всего известна как сестра знаменитой поэтессы Марины Цветаевой. Ее отец Иван Владимирович - известный филолог и искусствовед, член-корреспондент Петербургской академии наук и основатель Музея изящных искусств. У Ивана Цветаева от первого брака были дочь Валерия (Лера) (1883-1966) - педагог и хореограф и сын Андрей (1890-1933) - юрист и художник-декоратор. От второго, с Марией Александровной (урожденной Мейн) (1868-1906) - дочери Марина (Муся) (1892-1941) и Анастасия (Ася).
В детстве Анастасия жила в Москве и все праздники проводила в большой дружной семье. Получила прекрасное домашнее начальное образование. Осенью 1902 года из-за выявленного у матери туберкулеза уехала с Мариной на Итальянскую Ривьеру, где жила в Нерви близ Генуи. Затем училась в частных пансионах Швейцарии и Германии, пока в 1905 году не вернулась на Родину.
Анастасия Ивановна прожила очень долгую жизнь, пережила почти всех родственников, неоднократно арестовывалась, отбывала долгие сроки в тюрьме, лагере и в ссылке. Потому воспоминания о счастливом детстве - самые теплые в ее интереснейших мемуарах.
Отрывки из текста публикуются на правах цитирования. С полным вариантом текста А.И. Цветаевой можно ознакомиться по изданиям: Воспоминания. - М.: Советский писатель, 1971. - 526 с.; Воспоминания [Электронный ресурс]. - М.: Дом-музей Марины Цветаевой, 2012. - 918 с.; Воспоминания. - М.: АСТ: Дом-музей Марины Цветаевой, 2014. - 717 с.
Подзаголовки для удобства расставлены редакцией
Дед Мороз
Еще мы любили рождественские и новогодние картинки (лесная избушка с рыжим окошком, голое дерево и горящий снег или колокола в воздухе с осыпанной блестками лентой, лесные звери вокруг Деда Мороза на бертолетовом или борном снегу). Они висели над кроватями, крася день и отход ко сну. В ту пору были светящиеся насквозь открытки, сиявшие зеленовато-лунным блеском, - замки, ночи, пейзажи, здание Большого театра. Это тоже были друзья, страстно любимые.
Кстати, о Деде Морозе. На наших елках ему не было роли. Может быть, потому, что наши деды, и Мейн, и Иловайский, были каждый - такой особенный, так не похожи на обычных, сходных с Дедом Морозом? В картинках Деда Мороза мы ценили лишь блестки, усыпавшие снег.
Леший - к нему, под тенью лесов, была нежность. Водяной - дух всех вод - звал, топил, был таинственен, как Лесной царь. Даже Домовой - казалось, рукой подать до Деда Мороза? - и тот был хоть смешноват, страшноват, но свой (лес, вода, дом).
Но существо - миф о существе, связанном лишь с одним из видов погоды, был целым рангом ниже. Не воплощалось. Так мы чувствовали.
Подарки
Приезд к нам Тети и дедушки был всегда праздник, но дороже всего - Рождество. До потолка залы высокая елка в серебряно-золотом дожде и цепях и - троллями в горе веток - сияющее волшебство шаров, голубых, синих, зеленых. Запахи: горячего воска (свечей), мандаринов и дедушкиной сигары. Но счастье начиналось с искры: звонка, приезда дедушки. Его же рукой зажженный, бежал по белому фитилю с ветки на ветку, от свечи к свече - огонек, пока вся елка не вспыхивала, как гроздь сирени росой. Худоба строго одетого, желто-седого дедушки, полнота атласом обтянутой, в талию, а от талии невообразимая широта платья в раструбах и сборках, Тети...
Их подарки были особенные, непохожие на более скромные - родителей. Не говоря уже о нюрнбергских куклах, но другими, волшебными нам, игрушками был полон мамин "дедушкин шкаф", открывавшийся мамой лишь изредка, - где жужжала огромная заводная муха, сияли какие-то затейливые беседки, сверкали зеркальцами зеленоставенных окон швейцарские шале, перламутром переливалось что-то, что-то звенело, играло, меж фарфоровых с позолотой статуэток, где жили цвета павлиньих перьев и радуг стеклярус и бисер, где дудка ворковала голубем, где музыкальный ящик менял на валике своем, под стеклом, мелодии, - и по сей день живут в душе сказкой вроде Щелкунчика.
Все эти вещи, обожаемые нами, Муся и я делили мысленно, на будущий день раздела их нам - словесно - выменивали, жадно борясь за обладание желаемым. Это давалось с трудом: нам нравилось то же самое, почти всегда! Как и в книгах или в том, что нам рассказывала мать, мы не терпели никакой общности - вещи или герой книги могли быть только или Мусины, или мои. Так мы разделили две наилюбимейшие поэмы: "Ундину" взяла Муся, "Рустема и Зораба" получила - взамен - я. Так мы делили - все. Не по-скаредному, нет, - по страсти. И платили безрассудно щедро: чтобы получить какой-нибудь бубенец, обеим равно нужный, другая додаривала в придачу то, и другое, и третье - без счету! Понимая, как трудно - той - уступить! Три раза стукались лбами - и пути назад не было.
Сочельник
Незаметно подошло Рождество. Дом был полон шорохов, шелеста, затаенности за закрытыми дверями залы - и прислушивания сверху, из детских комнат, к тому, что делается внизу. Предвкушалась уже мамина "панорама" с ее волшебными превращениями. Запахи поднимали дом, как волны корабль. Одним глазком, в приоткрытую дверь, мы видели горы тарелок парадных сервизов, перемываемых накануне, десертные китайские тарелочки, хрустальный блеск ваз, слышали звон бокалов и рюмок. Несли на большом блюде ростбиф с розовой серединкой (которую я ненавидела), черную паюсную икру. Ноздри ловили аромат "дедушкиного" печенья.
Рассерженный голос мамы, суета, беготня; Лёра, не любящая эксцессов маминого хозяйства, - у себя в комнате. Крадемся туда - в ее мир, влекущий, особенный. Она рисует. То карандашом, то углем, то на атласе, масляными красками, - завиваются лепестки роз. Пахнет духами. Я чищу ей зубным порошком ее часовую цепочку из "американского золота". Это медь? Спорим (Андрюша поясняет уже снисходительно, ему одиннадцать лет. Он учит латынь и греческий.).
Я чищу усердно. Цепочка горит уже, как десятирублевый золотой, что мне вчера дала мама снести Лёре, - и каждый месяц ношу и боюсь потерять по лестнице. Вася, черный, чудный наш кот, мяукает: ищет ростбиф. Во дворе лает цепная собака. Вот бы к ней! Но нельзя - гувернантка злится.
Кто-то приехал - в гости. Другие заезжали без папы, оставив визитные карточки. Так проходит еще целый день - до сочельника.
О! Настало же! Самое главное, такое любимое, что - страшно: медленно распахиваются двери в лицо нам, летящим с лестницы, парадно одетым, - и над всем, что движется, блестит, пахнет она, снизу укутанная зеленым и золотистым. Ее запах заглушает запахи мандаринов и восковых свечей.
У нее лапы бархатные, как у Васи. Ее сейчас зажгут. Она ждет. Подарки еще закрыты. Лёра в светлой шелковой кофточке поправляет новые золотые цепи. Шары еще тускло сияют - синие, голубые, малиновые; золотые бусы и серебряный "дождь" - все ждет... Всегда зажигал фитиль от свечи к свече дедушка. Его уже нет. Папа подносит к свече первую спичку - и начинается Рождество!
Елка
Не заменимая ничем - елка! В снегом - почти ярче солнца - освещенной зале, сбежав вниз по крутой лестнице, мимо янтарных щелок прикрытых гудящих печей, - мы кружились, повторяя вдруг просверкавшее слово.
Елка пахла и мандарином, и воском горячим, и давно потухшей, навек, дедушкиной сигарой; и звучала его - никогда уже не раздастся! - звонком в парадную дверь, и маминой полькой, желто-красными кубиками прыгавшей из-под маминых рук на квадраты паркета, уносившейся с нами по анфиладе комнат.
Внизу меж спальней, коридорчиком, черным ходом, девичьей и двухстворчатыми дверями залы что-то несли, что-то шуршало тонким звуком картонных коробок, что-то протаскивали, и пахло неназываемыми запахами, шелестело проносимое и угадываемое, - и Андрюша, успев увидеть, мчался к нам вверх по лестнице, удирая от гувернантки, захлебнувшись, шептал: "Принесли!.."
Тогда мы, дети ("так воспитанные?" - нет, так чувствовавшие! что никогда ни о чем не просили), туманно и жадно мечтали о том, что нам подарят, и это было счастьем дороже, чем то счастье обладания, которое, запутавшись, как елочная ветвь в нитях серебряного "дождя", в путанице благодарностей, застенчивостей, еле уловимых разочарований, наступало в разгар праздника. Бесконтрольность, никому не ведомого вожделения, предвкушенья была слаще.
Часы в этот день тикали так медленно... Часовой и получасовой бой были оттянуты друг от друга, как на резинке. Как ужасно долго не смеркалось! Рот отказывался есть. Все чувства, как вскипевшее молоко, ушли через края - в слух.
Но и это проходило. И когда уже ничего не хотелось как будто от страшной усталости непомерного дня, когда я, младшая, уже, думалось, засыпала, - снизу, где мы до того были только помехой, откуда мы весь день были изгнаны, - раздавался волшебный звук - звонок!
Как год назад, и как - два, и еще более далеко, еще дальше, когда ничего еще не было, - звонок, которым зовут нас, только нас! только м ы нужны там, внизу, нас ждут!
Быстрые шаги вверх по лестнице уж который раз входящей к нам фрейлейн, наскоро, вновь и вновь поправляемые кружевные воротники, осмотр рук, расчесывание волос, уже спутавшихся, взлетающие на макушке бабочки лент - и под топот и летящих, и вдруг запинающихся шагов вниз по лестнице - нам навстречу распахиваются двухстворчатые высокие двери... И во всю их сияющую широту, во всю высь вдруг взлетающей вверх залы, до самого ее потолка, несуществующего, - она!
Та, которую тащили, рубили, качая, устанавливали на кресте, окутывая его зелеными небесами с золотыми бумажными ангелами и звездами. Которую прятали от нас ровно с такой же страстью, с какой мы мечтали ее увидеть.
Сказка
Как я благодарна старшим за то, что, зная детское сердце, они не сливали двух торжеств в одно, а дарили их порознь: блеск украшенной незажженной ели сперва, уже ослеплявшей. И затем - ее таинственное превращение в ту, настоящую, всю в горящих свечах, сгоравшую от собственного сверкания, для которой уже не было ни голоса, ни дыхания и о которой нет слов.
...Она догорала. Пир окончен. Воздух вокруг нее был так густ, так насыщен, что казался не то апельсином, не то шоколадом: но были в нем и фисташки, и вкус грецких орехов, и... Елочные бусы со вспыхнувшей нитки насыпались на игрушечную, немыслимой зелености траву в моей плоской коробке с пестрыми блестящими коровками, лошадками, овцами и в лото старших детей.
Золотые обрезы книг в тяжелых, с золотом переплетах, с картинками, от которых щемило сердце; цветные карандаши, заводные колеса, над коими трудился Андрюша, янтари и искусственная бирюза бус. Куклы! Этот бич Мусин и мой - куклы, в которые мы не умели играть и которые дарились педагогически, каждый год.
Близко держа к близоруким глазам новую книгу, Муся уже читала ее, в забвенье всего окружающего, поглощая орехи, когда с елки, вспыхнув огненной гибелью нитки, упал синий шар!
Его легкая скорлупка, сияющая голубым блеском, распалась на куски таким серебристым каскадом, точно никогда не была синей и никогда не была - шар.
В наш горестный крик и в крик старших, кинувшихся нас оттащить от осколков, капали догоравшие свечи. Теплый воск, тлевшие иглы елочных веток...
Утро
Блаженство проснуться на первый день Рождества! Сбежав по лестнице, войти вновь к елке - уже обретенной, твоей насовсем, на так еще много дней до дня расставания! Смотреть на нее утренними, всевидящими глазами, обходить ее всю, пролезая сзади, обнимать, нюхая ее ветки, увидеть все, что вчера в игре свечного огня было скрыто, смотреть на нее без помехи присутствия взрослых, без отвлеканья к не рассмотренным еще подаркам, ко вкусу всего на свете во рту. Не черная, как вчера, в провалах, а залитая через оконную густоту морозных наростов желтящимися солнечными лучами, она ждет нас, в хрусталь превратив все свое вчерашнее серебро и фольгу. Вспыхнув утренними искрами всех разноцветностей, только сейчас по-настоящему горя всем колдовством плодов - зеленью толстых стеклянных груш (даже не бьются, падая!), алых пылающих яблок, рыжих живых мандаринов (им немножко стыдно, что они не стеклянные, что их можно съесть...).
Роскошь чуть звенящих, почти невесомых шаров - самых хрупких, самых таинственных!
В коробках стояли Тетины куколки в швейцарских костюмах; таких крошечных мы любили за то, что волшебные и не надо ни шить им, ни гладить, ни класть их спать. В девочкиной игре в куклы поражала утилитарность увлеченности. Эти куколки требовали одного: любования. Того именно, что мы так умели... Книги лежали распахнутые, и я сразу все смотрела, окликая Мусю, которая, рухнув в выбранную, читала взасос, что-то мыча мне в ответ. И челюсти уставали жевать орехи.
А вечером, в первый или второй день Рождества, мама показывала нам панораму, и мы засыпали, уже не помня, где мы, после всего случившегося...