Мировая война. Из рукописи писательницы Анастасии Алексеевны Вербицкой.

Я хочу рассказать тем, которые будут жить после нас, о том, что пережили мы, интеллигенты, в 1917 году. Постараюсь писать объективно. Ведь, несмотря на все утверждения большевиков и на их презрение к интеллигенции, смешно было бы отрицать ту громадную роль, которую эта интеллигенция сыграла в нашей стране, с 1860-х годов подготавливая падение царского режима, добиваясь политической революции, не щадя себя, заселяя Сибирь, попадая в каторгу, наполняя казематы и тюрьмы, кончая молодую жизнь на виселице. Даже мы, маленькие обыватели, "люди кабинетные" – мы, писатели, внесли крохотную лепту, воспитывая молодёжь в известном направлении своими книгами и будя просыпающееся сознание рабочего. Не обещаю в этих очерках связанности и последовательности. За эти семь лет ушло здоровье, а с ним и память. Буду писать только о том, что особенно глубоко засело в душу. Начну с 1914 года, начала Мировой войны, потому что, не будь этой Мировой войны, не было бы и революции. Россия была тогда могущественной, первоклассной страной, опасным врагом и желанным союзником. С ней считались, перед ней заискивали. В обществе и печати царил лозунг "Война до победного конца"... На этом сходились все партии, вся оппозиция: кадеты, эсеры, меньшевики. Этот лозунг погубил их всех... Выиграли большевики, бросившие голодающей и измученной армии собственный лозунг "Хлеб и мир". Это было логично. Они поступали как психологи и как дальнозоркие люди, надо отдать им справедливость, они учли момент. Восстание, которое они начали в июле 1914 года, не удалось. Оно разбилось о высоко поднявшуюся волну патриотизма, и революционное движение глубоко спряталось в подполье, выжидая благоприятный момент. Он наступил три года спустя после бесчисленных непоправимых потерь, когда не было семьи, в которой бы не оплакивали кого-нибудь, погибшего в жестокой и бессмысленной бойне. Я с самого начала возмущалась Мировой войной. Любя Россию, я никогда не была шовинисткой. В молодости я вела политический отдел в "Русском Курьере", хорошо знала политику Англии и теперь за красивыми словами сэра Эдуарда Грея прекрасно видела, чего хочет Англия, и от всей души ненавидела наших союзников. Конечно, я страстно желала мира. Я думала о матерях, которые оплакивали своих детей, об их бессонных ночах, полных ужаса неизвестности. Передо мной неотступно стояло лицо старой дамы, так часто заходившей в Штаб, куда бегала и я по своим личным делам. Когда эта дама приходила в Штаб, чтобы навести справки о сыновьях, все дежурные офицеры разбегались в ужасе. Один из них сознался мне: "Нам прямо страшно говорить с ней. Подумайте только... У неё четыре сына, и мы имеем сведения, что все они убиты". Расскажу вкратце сейчас то, что мне пришлось самой пережить в начале войны. Один из сыновей моих, Леонид, мечтавший об артистической карьере, не захотел, окончив гимназию, идти в университет и отбыл воинскую повинность в 1911 году вольноопределяющимся в Несвижском полку. Поэтому, когда грянула война, он был призван в действующую армию как офицер. Сам он с радостью шел на войну. Приходя из канцелярии своего полка, он рассказывал про искреннее воодушевление не только офицеров, но и солдат. Смеясь, он рассказывал, как шел по нашему переулку, вдруг растворилось окно в одном доме, и выглянул почтенный седой старичок. "Молодой человек, — взволновано спросил он, — вы тоже на войну идете?". "Конечно", — воскликнул Леонид. "Позвольте пожать вашу руку!" Они обменялись искренним горячим рукопожатием. Само собой разумеется, я не могла назваться счастливой. Еще из Крыма, где застало нас известие о мобилизации, как сейчас помню, 19 июля, я послала в Петербург письмо полковнику Саттерупу, начальнику Мобилизационного отдела. У сына моего, когда ему было 13 лет, случился странный припадок: у него внезапно без всякой причины отнялись ноги. Два известных хирурга, приглашенных на дом, ничего не могли понять. Впоследствии невропатолог доказывал мне, что это было на нервной почве. Болезнь так же неожиданно прошла, продержав сына в постели с неделю. Потом Леонид часто жаловался на слабость в ногах и на боли, похожие на ишиас. Кроме того, он был сильно близорук. На этом основании я просила назначить его на нестроевую должность в Москве. Но 24 июня мы с Леонидом уже мчались на автомобиле в Севастополь, так как получили из Москвы телеграмму, что Леонид назначен в Ростовский полк. Я потеряла всякую надежду. Вечером я пошла с ним в городской сад в Севастополе. Там был концерт в пользу чего-то, имевшего отношение к войне, не знаю хорошенько. Была чудная южная ночь, мягкая, как бархат. От электричества небо казалось черным, и ослепительных звезд не было видно. Оркестр и солисты были превосходны. Публика воодушевленно аплодировала, Леонид тоже. Он и ужинал с аппетитом, я же совсем не могла есть. Утром мы пришли на вокзал. Меня ужаснула картина, которую я увидела. Как будто волна беженцев затопила вокзал и даже двор. Люди заняли не только все скамейки, они валялись на полу, приходилось переступать через головы, через тела, через вещи. Плач детей, визгливая ругань баб, перебранка мужчин, — все это стоном стояло под сводами. Мне казалось, что я попала в ад. С трудом достали мы через коменданта билеты вне очереди, это только потому, что Леонид призывался. Когда мы садились в вагон, была неописуемая давка. Насилу мы нашли места. Но нужно было или сидеть до самой Москвы , или спать на полу на своем чемодане, что Леонид и сделал. Уже в пути мы услышали, что Англия примкнула к России, и это вызвало взрыв восторга всех пассажиров. Имя сэра Эдуарда Грея было на всех устах. Наутро мы перезнакомились. Оказалась приятная компания, один молодой артист, один купец призывного возраста и еще двое молодых людей. Все были вызваны в Москву. Подъезжая к Орлу, мы услышали, что какой-то австрийский шпион хотел взорвать мост на железнодорожном пути. И, наконец, под самой Москвой мы узнали, что Ростовский полк уже ушел. - Куда же ты денешься? - спросила я сына. - Неужели надо одному догонять полк? Целую неделю по приезде в Москву Леонид метался по городу в поисках своего назначения и нигде не находил ответа. Всюду царил неописуемый хаос. Наконец он поехал в Спасские Казармы и очутился в канцелярии 230 пехотного полка. - Куда вы пропали? Мы вас все время поджидаем. Такими словами встретил его адъютант. Это был очень симпатичный офицер Гаврилов. Он тут же предложил моему сыну штабное место помощника адъютанта. Дома сын говорил мне с досадой и упреком: "Чего ты волнуешься, мама! Штаб стоит всегда в десяти верстах от места сражения. Я буду в безопасности". Я этому не верила, и предчувствие меня не обмануло. Тщетно ждала я ответа из Петербурга. Увы! Я не получала ничего. И должна была примириться с мыслью, что сын мой уйдет на фронт. Полк выступал 9 Августа. Никогда мне не забыть этого ужасного дня. Леонид говорил мне сурово всю эту неделю: "Не вздумай, пожалуйста, хлопотать за меня, ты меня этим обидишь. Я сам, по моему убеждению, желаю идти на войну..." Но перед кем и о чем хлопотать? У меня не было никаких связей. Знала я только Саттерупа, и то по имени, вернее, он знал меня по моим книжкам. Он был родным братом моей институтской подруги, с которой мы постоянно виделись, и вот почему я решилась ему написать. Теперь же у меня опустились руки. Мне оставалось только одно: ловить каждое мгновенье, стараться не отходить от сына, впитывать в себя звук его голоса, все его слова, все черты любимого лица и плакать, плакать по ночам, чтобы утром казаться бодрой и мужественной. К несчастью, в канцелярии было так много работы: там прилежно изучали карту Германии, хлопотали о снаряжении, о продовольствии и т.д. Леонид уходил рано из дому, возвращался поздно усталый, но всегда взвинченный. Облокотясь на перила лестницы, я следила за ним, пока он спускался, и когда он скрывался из глаз моих, я слушала замирающий звук его шагов... Что пережила я накануне его отъезда, в эту последнюю ночь не стану говорить, но каждая мать поймёт меня. Девятое августа... Утром сын мой и денщик его простились с нашим семейством и ушли... А через полчаса я послала за извозчиком и поехала в Спасские казармы. Леонид говорил дома, что полк выступает в полдень, и к этому часу хотели приехать мой муж и вся семья. Но я не могла усидеть дома. Сидя в пролётке, я с противоположной стороны улицы следила в бинокль за суетой в казарменном дворе. Наконец я не вытерпела и поехала к воротам. Приказав извозчику ждать меня , чтобы потом отвезти меня на Никольский вокзал, я вошла во двор, оттуда в самоё здание. В коридоре я столкнулась с адъютантом. Он удивился, увидев меня, а я удивилась его удивлению. - Разве ваша мама не приехала? - спросила я его, и он ответил хладнокровно: - У неё флюс, она не хотела выходить. Я была поражена. Можно было подумать, что её сын идёт в Кунцево, а не на войну. Потом, увидев эту женщину, очень милую и добрую, но совсем не нормальную, я поняла причину её безразличия. Не помню сейчас, что говорила я тогда с сыном, как пережила эти последние часы. Чтобы не терять бодрости, я старалась развлечься наблюдениями, но всё как-то скользило мимо, и я сейчас ничего не могу припомнить из виденного мной тогда. Осталось только одно впечатление, что офицеры и солдаты были удивительно хладнокровны, даже, скорей, веселы. Много было кругом шуток и добродушного смеха. Потом подоспела и моя семья, пришли некоторые друзья и знакомые. Все мы были во дворе, когда раздался сигнал, и полк стал строиться. Заиграла музыка. Это был такой торжественный момент, что у меня и сейчас, когда я пишу эти строки, сжимается горло. Я смотрела на Леонида. Он глядел вверх, и в лице его было знакомое выражение экстаза, отрешённости от мира. О чём думал он? Что чувствовал?.. Стройно маршируя, полк вышел из ворот. Леонид шёл впереди, рядом со знаменосцем. Мы, все провожающие, беспорядочно поспешили вслед чуть ли не бегом. Извозчик, к которому я кинулась, окольными путями, разными переулками вывез меня на Домниковскую к тому месту, мимо которого должен был пройти полк. Он уже приближался. Я видела издали фигуру Леонида, братья его и муж мой шли по улице рядом. Я слезла с извозчика и шла по тротуару. Музыка играла красивый марш, и впечатление получалось такое острое, такое болезненное, что стоит мне услыхать его даже теперь, через 11 лет, я начинаю плакать и переживать всё то, что чувствовала тогда. Вдруг от колонны отделился какой-то изящный офицер и подбежал ко мне. Он был бледен и губы его дрожали. С мучением взглянув мне в лицо, он почтительно поцеловал у меня руку, бегом вернулся назад и снова занял место в маршировавшей колонне. Я сразу не могла сообразить, кто это, мне было не до того. Потом я припомнила, что это был Волков, так изящно игравший Горальда в кинематографическом сценарии "Ключи Счастья", так беззастенчиво и цинично использованным фирмой Тильман в 1913 году. Через месяц я увидела этого Волкова в госпитале, искалеченного, почти умирающего. Во время сражения лошадь Волкова испугалась пулемётной стрельбы и сбросила всадника. Он ударился позвоночным столбом, у него отнялись ноги. Вид у него был ужасен. Я плакала, выходя из госпиталя. К счастью, Волков остался жив и даже мог ходить, но здоровье навсегда покинуло его. 230 полк вместе с другими запасными полками 9 августа отправился по Николаевской дороге с товарной станции. Мы обнялись с Леонидом в последний раз, и он вошёл в вагон. Через десять минут он из окна сообщил мне, что едет со Штабом, что это милая компания. А рядом ехали другие офицеры, в том числе и Волков, и говорят все усиленно пили, чтобы забыться, наконец, раздались песни, крики ура и поезд двинулся. Никогда не забуду страшного вопля женщин, провожавших солдат. Последний раз Леонид, стоявший у окна, махнул мне перчаткой. Сквозь туман, застилавший глаза, мы долго глядели вслед. Когда мы с мужем шли обратно, еле переступая от вдруг охватившей нас слабости, я чувствовала себя старше на двадцать лет. У меня было такое удручённое лицо, что когда мы подъехали к дому, извозчик сказал мне с участием: - Не горюйте, сударыня! Бог даст, вернётся сынок, я сам с японцем воевал, и вот жив остался. У меня не было слов, но я горячо пожала его руку. "Буду мужественной, буду бодрой, хотя бы для мужа", — решила я про себя, немедленно примусь за неоконченный роман. От адъютанта Гаврилова я слышала, что полк отправляется в Паневеж, где и будет стоять гарнизоном. Это он мне сказал по секрету, уверяя, что жизнь там будет тусклая, но безопасная. Но я знала также и другое: конечным пунктом для запасных полков был Двинск, а перед отъездом полковник получал конверт, который имел право распечатать только в пути, и только тогда он узнавал настоящее назначение. Мы условились с Леонидом так: если, доехав до Двинска, они направятся не в Паневеж, а на фронт, он в открытке напишет мне "кланяйся дяде Феде", в случае, если их отправят в Австрию, и "кланяйся дяде Васе", если их отправят в Пруссию. Мы получили с пути две открытки. В последней, посланной из Двинска, сын писал, что они идут пешком, делая по сорока верст в день, что сам он, как офицер, едет верхом и чувствует себя прекрасно. Тон письма был бодрый, но в конце стояли роковые слова, подчеркнутые два раза: "Непременно кланяйся дяде Васе". Отчаянию, охватившему меня, не было границ. Я предоставляю каждой матери судить, что перечувствовала я. Решимость моя быть мужественной покинула меня. Газеты приносили каждый день зловещие известия о жестоких боях в Восточной Пруссии. Наша гвардия отступала под Кенигсбергом, и, чтобы спасти ее остатки, генерал Рененкампф защитил ее запасными второстепенными полками, обрекая их на верную гибель. Все это я узнала частью из газет, частью от сведущих людей. Писем от сына я уже не получала. Воображение рисовало мне все новые ужасы. Я не спала много ночей подряд, а если засыпала, то пробуждалась от кошмара и страшных снов, с сердцебиением, вся в холодном поту. Через неделю я была совершенно больным человеком. В это время из Петербурга приехал Жилкевич. Он учился с моим мужем, был когда-то моей первой любовью и женихом. Когда я вышла замуж за Алексея Васильевича, мы с Жилкевичем остались на ты и друзьями на всю жизнь. На Варшавской железной дороге он был помощником начальника и много работал по мобилизации. Когда он приехал к нам, муж сказал ему: - Посмотри, на кого она похожа, я боюсь, что она с ума сойдет. Все дни сидит в комнате сына, целует его вещи... Войдешь, она у постели его стоит на коленях и рыдает, спрятав голову в подушках... Не позволяет ни убрать, не вымести комнаты. Осталось все как было в день его отъезда. А уйдет, — дверь на ключ запрет и даже фортки открывать не хочет. Образумь хоть ты ее! - А куда сын уехал? - На фронт. Глаза Жалкевича так и запрыгали. - Настюша! - крикнул он. - Да ты прямо с ума сошла... Тебе бы радоваться, гордиться надо. Я не на шутку рассердилась, обругала его шовинистом и расплакалась. Конечно, у него нет детей... Где ему меня понять? Мы в это время сидели за завтраком. Вдруг зазвонил телефон. Я подошла. Говорила моя институтская подруга. Сестра полковника Саттерупа. - Ну что же Настя, - ты довольна Митей? Ведь он оставил твоего Леонида в Москве. Я сурово ответила: - Мой сын 9 августа ушел на фронт. Она была удивлена и огорчена. - Но как это случилось? Разве ты не получила письмо Лидии Ивановны, его жены? Она и мне писала, что Леонида должны были назначить на одну из нестроевых должностей в Москве... Только тут я пришла в себя и поняла все значение этих слов. Вышла громадная ошибка. Если бы Саттеруп послал мне телеграмму, а не доверился бы почте (которая с первых дней войны стала неисправной), сын мой остался бы со мной. Говорят, что я вернулась к столу белее полотна. Узнав, в чем дело, Жилкевич сказал. - Ну что ж! Нет ошибки, которую нельзя было бы поправить... Непоправима только смерть. Сегодня же вечером я возвращаюсь в Петербург. Едем со мной! Скорым поездом в тот же день я мчалась в столицу. Это было 18 августа. Когда я теперь оглядываюсь назад, я поражаюсь, откуда у меня брались силы, энергия, настойчивость... Вернуть офицера из действующей армии – значит, совершить чудо, и это чудо я совершила. Только мать могла сделать это. Но, Боже мой, что я пережила перед этим, что перечувствовала. Я остановилась, как всегда, в "Северной" гостинице. Там был комиссионер Жуков. Это был человек лет сорока, из мещан, но одет как барин. Меня поразили его восторженные взгляды, то, что он считал за честь исполнять мои поручения, то, что он почтительно целовал мою руку, как светский человек. Мы разговорились как-то, и оказалось, что Жуков мой страстный поклонник. Читавший все, что я печатала. Он нанял мне автомобиль. Я приехала в Генеральный Штаб. Приемная была полна народа, суета была неописуемая. Я с трудом добилась, чтобы дежурный офицер вызвал мне полковника Саттерупа. Меня пригласили в соседний зал, совсем пустой, и минут через десять полковник вышел ко мне. Мы видели друг друга первый раз. Полковник был красивый, плотный человек лет тридцати пяти, но меня поразило выражение его глаз. Казалось, он засыпает на ходу, падает от усталости. Все движения его, походка были медленны, а голос почти беззвучен. Это был в полном смысле неврастеник и, поняв это, я невольно побледнела. Сколько понадобится энергии, чтобы встряхнуть этого человека и заставить его сделать решительный шаг? Я узнала потом от жены его, что он в течение месяца совершил чудовищную работу по мобилизации, и что он действительно переутомился. Я начала с того, что поблагодарила его за сына и добавила, что вышла печальная ошибка. Письмо его затерялось, и сын ушел на войну. Теперь необходимо его вернуть. - Какое несчастие! - однозвучно ответил он. - Но вернуть его невозможно. - Не говорите этого! И не говорите так... Помогите мне! Если вы откажитесь мне помочь, клянусь вам, что я умру тут же на ваших глазах от разрыва сердца. Это вырвалось у меня с такой страстью и силой, что неподвижное лицо его дрогнуло. До сих пор мы стояли, теперь мы сели. Он задумчиво тер себе лоб рукой, как бы стараясь сосредоточиться. Я спросила его: - Кроме вашего пропавшего письма ко мн,е есть ли доказательство, что вы назначили сына моего в Москву? Он встрепенулся на миг. - Да, конечно... Телеграмма к воинскому начальнику. Я решительно не понимаю, как, получив ее, он мог допустить уход вашего сына. Здесь какое-то большое недоразумение. - Это надо исправить, — настойчиво ответила я. - Я не могу допустить мысли, чтобы сын мой был убит или искалечен по чьей то ошибке... Он вяло прошептал: - Боюсь, что главнокомандующий... Это очень суровый человек... Боюсь, что он не только не отпустит вашего сына... Не вышло бы хуже. Я гневно перебила его: - Я все беру на себя, полковник, все последствия этого шага. Дайте мне только копию с этой телеграммы и номер ее, и больше я вас беспокоить не буду. Мне дорог не только каждый день - каждый час... Он вышел. - Подождите меня, я сейчас вернусь. Я ждала, должно быть, очень долго. Наконец дверь отворилась. Саттеруп нес мне бумажку с обозначением номера телеграммы, посланной московскому воинскому начальнику. - Это все, что нужно? - спросила я его. - Думаю, что да, - вяло ответил он. В гостинице я нашла Жукова. Заглянув в бумажку, он пожал плечами. - Разве этого довольно? Необходима визитная карточка полковника, несколько слов его к воинскому начальнику. Где он живет... Теперь надо обедать, а вечером едем к нему. Полковник жил на Суворовском проспекте. Сам он еще не возвращался из штаба, нас приняла его жена, когда полковник вернулся через час, эта милая женщина взяла все дела в свои руки. Полковник был так утомлен, что почти не понимал, чего от него хотели. Лидия Ивановна положила перед ним визитную карточку и продиктовала ему несколько слов к воинскому начальнику, с приказом немедленно найти телеграмму, касавшуюся моего сына. Утром я была уже в Москве. Преданный Жуков сумел достать мне билет в курьерском поезде. Я немедленно поехала на Таганку в воинское присутствие. В этот день женам офицеров выдавали жалованье, по этому случаю я попала в огромную толпу женщин. Шум и гам стояли ужасные. Помощник воинского начальника полковник Костицын, с виду очень грубый, в сущности, предобрый человек, издали заметил меня, когда я, высоко подняв руку, помахала карточкой Саттерупа. Протискиваясь через возбужденную толпу дам, он подошел ко мне. Лицо его заметно изменилось, когда он прочел на карточке "Полковник Саттеруп, начальник мобилизационного отдела". - Пожалуйте за мною, — любезно пригласил он меня. Мы прошли еще две комнаты, полные народа, и очутились в канцелярии. У окна стрекотало несколько пишущих машинок. Вся комната была полна писарями, и все что-то писали. Костицын подвел меня к столу, где сидел делопроизводитель Толстой, и удалился сам. Толстой был небольшой человечек, хрупкий и бледный блондин с нервным лицом и раздраженным голосом. Он так злобно взглянул на меня, что я не смогла удержать улыбки. Видно, что и он замучен насмерть непосильной работой, но реагировал на это иначе, чем Саттеруп. - Телеграмма пропала! — запальчиво воскликнул он. — Ну так что же? Я вспылила в свою очередь. - Вот милый вопрос! По этой телеграмме мой сын должен был остаться в Москве, а он очутился на фронте. Чья здесь вина? Вы получили телеграмму, или нет? Очевидно, ему хотелось сказать: "А черт ее знает!" Но он сдержался и с ядовитой усмешкой добавил: - Вы думаете, сударыня, что вы одна приходите с такой жалобой? Мы уже семнадцать человек таких послали на фронт, ваш сын восемнадцатый. - Можно подумать, что вы хвастаетесь своей неаккуратностью. Ведь это же преступление по службе... Берегитесь! Если я начну дело , то не поздоровится ни вам, не воинскому начальнику. Он еще больше побледнел от гнева и неожиданности. - Мы здесь работали целый месяц, как ломовые лошади, не щадя своих сил. Мы миллионы людей пропустили сквозь наши руки. И ваших упреков мы не заслужили. - А если убьют моего сына... если он уже убит через вашу неаккуратность, чем вы мне за это ответите?.. Машинки перестали стрекотать. Писари не писали. Все нас слушали. В эту минуту вошел воинский начальник Окуньков. Высокий, худой, сутуловатый, с головой, рано облысевшей, и длинными бакенбардами, он каждого, кто его видел, очаровывал сиянием своих чудесных, кротких глаз. Костицын, очевидно, сказал ему о моем деле, я показала ему карточку Саттерупа. - Ну что же, - добродушно заметил он. — Ваш сын, как истинный патриот, добровольно ушел на защиту отечества. О чем же вы беспокоитесь? Я объяснила ему, что сделана огромная ошибка, и что эту ошибку я требую исправить. - Вы требуете невозможного, сударыня, с войны никто не возвращался. Но я твердо стояла на своем, я требовала найти телеграмму. Он пожал плечами и бросил Толстому: - Найдите ее! Но что вы намерены с ней делать? - А там увидим! Он поклонился и ушел. Толстой рылся в бумажках. Он искал на столе, на этажерках, выдвигал и задвигал ящики, перелистывал какие-то огромные книги. По всему было видно, что здесь царит хаос. - Филиппов! – гневно позвал он. - Поищи телеграмму. Филиппов, в простом солдатском платье, с трудом скрывая улыбку, подошел к книжному шкапу, открыл его и взял на верхней полке целую кипу телеграфных бланков. - Да вот она! – сказал он, вынимая один бланк из общей кучи, и пошел на свое место. Пробежав телеграмму, я взглянула на Толстого. Вид у него был растерянный, и лицо красное. - Знаете ли, - сказал он упавшим голосом и совсем другим тоном, - когда целый месяц не спишь, и через твои руки пройдет не один миллион человек… Я перебила его: - Будьте добры переписать мне копию. - Филиппов, - крикнул Толстой, – перепиши! Что же вы намерены делать? - любезно спросил меня Толстой. - Нынче в ночь с этой телеграммой я уеду в Петербург, к генералу Добророльскому. Толстой стал необыкновенно любезен. Когда я сказала ему, что хочу немедленно телеграфировать сыну в Пруссию об этой печальной ошибке, он сам предложил мне послать телеграмму как бы от воинского присутствия и на казенный счет. Я, конечно, отклонила эту любезность, но просила мне дать кого-нибудь из служащих, который настоял бы, чтобы на телеграфе послали мою телеграмму вне очереди. - Филиппов, проводи барыню. И устрой все что нужно! – приказал Толстой. Мы с Филипповым сели на извозчика и постепенно разговорились. Это был очень милый юноша, выражавшийся как интеллигент. Он удивился моей твердости, смеялся над растерянностью Толстого, - видно было, что того не любили подчиненные. Филиппов жалел тех семнадцать человек, которые ушли на фронт, даже не ведая о том, что имели право остаться в Москве. В телеграмме сыну я писала: "Ты был назначен в Москву, ушел ошибкой, хочу исправить ее, хлопочу, прости меня, не сердись". Когда я вышла из почтового отделения и села на извозчика, поблагодарила Филиппова и дала ему рубль. Мне показалось, что он подавил смех, прощаясь со мной. В тот же вечер я выехала в Петербург. В Генеральном штабе я опять вызвала Саттерупа. Когда он вышел ко мне, изящный, молодцеватый, улыбающийся, я его совсем не узнала. Другой человек, да и только. Отоспался ли он за эти две ночи, отдохнул ли он физически и нравственно, не знаю, но от его неврастении не осталось и следа. Он весело расспросил меня о воинском начальнике, взял у меня из рук телеграмму и сказал: - Я доложил генералу Добророльскому. А вы, с своей стороны напишите ему, он живет тут же, при штабе. Если он согласится послать воинскому начальнику, может быть, вашего сына вернут. Но предупреждаю, что это почти безнадежно. Заезжайте завтра... В гостинице я написала генералу и часа в четыре уже отвезла письмо на квартиру к нему. На мой звонок отворила старенькая прислуга. Генерала дома не было. - Скажите, он женат? – осторожно спросила я старушку. - Никак нет. - А строгий он? - И-и, какой добрый. Ангел, а не человек. Я у него пятнадцать лет живу. Передав письмо, я с облегчением вернулась домой. На другое утро, когда я приехала в генеральный Штаб, Саттеруп вышел ко мне сияющий и подал копию с телеграммы воинскому начальнику. По этой телеграмме Окунькову было приказано назначить сына на нестроевую должность в Москве. Эту телеграмму воинский начальник должен был отправить в действующую Армию в 230 полк полковнику Иванову. - Окуньков, наверное, уже получил эту телеграмму, - на прощанье сказал мне Саттеруп. В гостинице я вызвала Жукова и просила достать мне билет на курьерский. Накануне я провела вечер у сенатора Рудина, там был и Жилкевич. Кроме него, все гости, да и сам Рудин, пришли в ужас от смелости, с которой я действовала. И все предсказывали мне неудачу, советовали мне отступиться, рассказывали мне ужасы про великого князя Николая Николаевича. Там же я узнала роковые новости, которые я проглядела, так как со своими хлопотами не прочла утренних газет. Наши войска в Восточной Пруссии были окружены немцами. Это уже началось несколько дней назад, и теперь для их спасения оставался только один узкий проход, имена этих местечек я забыла. Если немцы проникнут и туда, все будет кончено. Эта новость болезненно поразила меня. Когда же на другой день Жуков принес мне билет, я из газет узнала, что в Восточной Пруссии идут жестокие бои. Уцелеет ли мой сын? Преданный Жуков, провожая меня на вокзал, сокрушался всем сердцем и говорил: - Что вы наделали, Настасья Алексеевна, ведь Николай Николаевич такой зверь... - Голубчик мой, - ответила я. – Что может быть хуже смерти? Что для меня гнев Николая Николаевича, если сын мой уже погиб в этих боях? Под влиянием всех этих разговоров я совсем упала духом. Меня преследовала мысль, что, быть может, мы уже запоздали с телеграммами и с письмами, что сын мой убит. У меня было такое лицо, что встретив меня на вокзале, Тух, заведующий московским книжным магазином, бывший по делам в Петербурге, этим же поездом возвращавшийся в Москву, не узнал меня, а признав потом, побоялся ко мне подойти. Он это рассказал мне впоследствии. В вагоне я еле владела собой, чтобы удержаться от истерики. Помню, какая-то милая молодая дама – княгиня Волконская всю дорогу утешала меня, давала мне капель... Желаю ей счастья за ее доброту. Утром в Москве я вновь взяла себя в руки. Напившись дома черного кофе, я помчалась на Таганку. Встретили меня там с некоторым страхом и с заметным интересом. Телеграмма Добророльского была уже получена и произвела свое действие. - Что же вы сделали? – спросила я Окунькова. - Отправил казенным пакетом в 230 полк. Но я почте не доверяла, к счастью, и, как оказалось впоследствии, я была права. Казенный пакет затерялся так же, как и частные письма. Все, что я писала сыну за это время, я получила сполна назад, но только через три месяца. Я попросила Окунькова вторично послать, но уже по телеграфу, копию с этой телеграммы. - Я сделаю это на свой счет, - сказала я Окунькову. - Разрешите только Филиппову проводить меня и все устроить. Он любезно согласился. Все они стали очень любезны со мной. Они видели, что дело серьезно. Я подошла к писарю, писавшему на машинке у окна, и просила его снять для меня копию с телеграммы генерала. - Пожалуйста, не ошибитесь фамилией, - сказала я. - Леонид Вербицкий. Он усмехнулся. - Не беспокойтесь, не ошибусь... Кто же не знает имени Вербицкой? Я удивленно посмотрела на него. - Вы разве читали меня? - Не только читал... Все ваши книги в дорогих переплетах стоят в моем книжном шкапу, и вся моя семья преклоняется перед вами. Я почувствовала, что говорю с интеллигентом. - Позвольте узнать, с кем я имею дело? Он привстал и отрекомендовался. Это был некто Р., председатель биржевой конторы. - Почему вы в писарях? – удивилась я. – И Толстой говорит вам ты, и так груб с вами. Он усмехнулся. - Власть портит человека, а мы тут все безгласны, на положении простых солдат, а между нами есть артисты, писатель один, много интеллигентных именитых людей. Да вот Филиппов. Это сын известного Филиппова, того, что на Тверской... Я невольно расхохоталась. - Что я наделала! Ведь я ему целковый на чай дала! - И он взял? Мы оба смеялись. Тут подошел Филиппов. - Сударыня, я готов вас проводить! Я вскинула на него смеющиеся глаза. Он меня понял и тоже улыбнулся. Уходя из канцелярии, я всем писарям, смотревшим на меня, отдала общий вежливый поклон, на что они, не вставая, ответили мне кивками головы. С серьезными лицами мы прошли мимо Толстого, который, вскочив, распахнул передо мной дверь. Опять мы ехали с Филипповым на извозчике, опять он самолично отправлял телеграмму. Благодарю Бога, что мне пришла эта мысль. Казенный пакет пропал, но эта телеграмма дошла. От себя лично я послала сыну другую телеграмму и перевела ему по телеграфу сто рублей. Теперь расскажу, как были встречены все эти хлопоты на далеком фронте. Леонид говорил мне впоследствии, что жизнерадостное настроение войск скоро стало блекнуть. Прежде всего, они голодали; случались дни, когда и по двое суток, когда не было и куска хлеба. Леонид с его ротой питался яблоками из немецких садов. Случайно он нашел в своем кармане кусочек шоколада, и это было все его питание за целые сутки. Но еще хуже подействовал на запасные войска слух о гибели Самсонова, об измене и т.д. Под Кенигсбергом они стояли лагерем в лесу, а через поле на холме приютился красивый домик, брошенный своими хозяевами. В этот домик перенесли заболевшего ангиной адъютанта Гаврилова, и полковник Иванов, прекрасный, всеми любимый человек, позволял Леониду отправляться в домик на ночь. - Только берегитесь, – говорил он ему, – домик стоит на юру, а немецкие аэропланы летают днем и ночью. И Леонид действительно видел их не раз по дороге туда и обратно в лагерь. Но в домике так уютно было спать на сухом полу после ночной сырости и болотного тумана, поднимавшегося над палатками... Одну ночь он дежурил и бродил в этом тумане кругом лагеря. Чего только ни передумал он за эту ночь! Потом они двинулись дальше, и начались стычки с неприятелем. Разведка дала им скоро понять, что их окружает роковое кольцо, и что это кольцо все суживается. И вот внезапно почта принесла мои обе телеграммы одну за другой и телеграмму Добророльского. Будь это месяц назад, не знаю, как отнесся бы полк к этому факту, но теперь, когда удрученная усталая, голодная армия поняла, что она обречена на гибель и служит заслоном для отступающей гвардии, – настроение резко изменилось. Помощи неоткуда было ждать. И все завидовали моему сыну и искренне поздравляли его. Ему велено было немедленно готовиться в путь. Запасные войска тоже получили приказ немедленно отступать, чтобы вырваться из рокового кольца. "Только выберемся ли", – сомневался полковник. Все пути уже заняты немцами. Приходилось пробиваться. И вот в конце августа было два жестоких боя. Наши полки были окружены и дрались ожесточенно. Во время боя полковник грустно сказал Леониду, гладя его по плечу: - Вот у вас и телеграмма в кармане, и дорога открыта на Родину, а не спасетесь вы. Все мы тут погибнем в этой мышеловке. К счастью, они отбились, но с огромными потерями. Это было, кажется, 29 августа. Леонид вспоминал, как мучительно было это отступление. Бывало, истомленные переходом, они прилягут в какой-нибудь деревне, с наслаждением протянувшись на куче грязного брошенного белья. Не успеют задремать, как уже бьют тревогу. Надо вскакивать, седлать коней и ехать дальше. В каждом отступлении есть что-то паническое. И здесь тоже царил необычайный хаос. Обозы, лазарет должны были ехать впереди. Леонид ехал в повозке с заведующим хозяйством, тучным добродушным офицером. Дороги там удивительные, шоссе гладкое, как паркет, и ехали они быстро. На ночь остановились в какой-то деревушке, поджидая пехоту. Лазарет должен был быть впереди. А когда рассвело, оказалось, что войско все ушло вперед. Обоз отстал, а в лазарет, где лежал больной Гаврилов, бросили бомбу с аэроплана. Многих ранили, в том числе и Гаврилова. Но его все-таки спасли. Тут и сказалась вся паника. Отступали без всякой дисциплины, без всякого плана. 31 августа был новый бой. Русские пролагали себе путь через единственный оставшийся проход. И опять пробились с огромными потерями. Из четырех тысяч осталось несколько сот человек. Отступление превратилось в беспорядочное бегство. Леонид мчался с заведующим продовольствием во весь опор. Они уже подъезжали к Ковно и считали себя в безопасности, потому что были на родине. Как вдруг началась пальба. Шрапнель разорвалась, не долетая до шоссе. Это немцы разглядели обоз. - Беда, – сказал заведующий продовольствием, – первая шрапнель недолет. Вторая перелет, а третья угодит прямо в нашу колонну. И он приказал гнать во весь опор. И мчались же они! Леонид не мог себе вообразить, чтобы лошади могли так бежать, а повозка выдержать такой бег. - Пригнитесь как можно ниже, – советовал ему заведующий. Действительно, вторая шрапнель перелетела через шоссе, попав в болото, а третья угодила в самую гущу обоза, все превратив в щепы и оставив на месте исковерканные повозки, трупы людей и лошадей. Денщик Леонида, бросив его вещи, сам спасся, заранее отбежав вперед. К счастью, наша артиллерия, очутившаяся в этом хаосе впереди, услыхала пальбу и через голову обоза стала отвечать неприятелю. Во весь опор домчались они до Ковно и со скоростью бомб влетели в город. Они крестились и говорили: "Слава Богу, наконец дома!" К их удивлению, все войско опередило обоз и лазарет. Полковник Иванов рассказывал, как встретил их Ренненкампф. - Поздравляю вас со спасением, господа, - с удивительным цинизмом заявил он, - а я был уверен, что ни один из вас не вернется. От этих несчастных четырех полков – героев и мучеников – осталась такая горсть, что их немедленно отправили в Москву, чтобы вновь формироваться. А Леонид сел в вагон и двинулся в Москву. 3 сентября я получила телеграмму: "Еду. Здоров". Вне себя от счастья я помчалась в Штаб к Окунькову. Он уже был назначен начальником штаба, а Костицын – воинским начальником. Мы с Окуньковым были уже друзьями. - Ну вот и слава Богу, - сказал он, ласково улыбаясь, - спасли вы сынка от верной смерти. Никогда не прощу себя, что в своем возбуждении я не смогла усидеть дома и помчалась в штаб. Леонид в это время подъезжал к дому. Позвонив у двери, он был уверен, что я встречу его, и рисовал себе эту радостную минуту. Каково было его разочарование, когда ему открыла Настенька! Дома не было ни души, никто в точности не знал, когда придет его поезд. Я тоже чуть не заплакала от досады, что покинула дом так не вовремя! Когда я вернулась, Леонид сидел в кабинете отца. Мы обнялись молча, у обоих на глазах были слезы. Леонид изменился, он был очень бледен и худ. На фото: В центре - Алексей Васильевич Справа - Евгений Слева Алексей Слева с тросточкой - Всеволод Справа сверху вниз Гувернантка - Настасья Анастасия Алексеевна Леонид

Мировая война. Из рукописи писательницы Анастасии Алексеевны Вербицкой.
© Ревизор.ru