Войти в почту

Как 1824 год стал важнейшим в жизни Пушкина, превратив его в национального поэта

В короткой жизни Пушкина каждый год наперечет и каждый важен - но некоторые важны особенно. И, наверное, важнейший из них - 1824. Именно этот год, который он встретил в Одессе, а проводил в Михайловском, превратил молодого поэта, наделенного ярким талантом и неукротимым темпераментом, в поэта национального - и остающегося таковым на все времена.

Почему 1824 год стал важнейшим в жизни Пушкина
© ТАСС // Офорт "Пушкин" работы Б. Непомнящего

В первой половине 1824 года, то есть ровно 200 лет назад, в жизни стоящего на пороге двадцатипятилетия недавнего выпускника элитного Лицея, ныне сосланного под видом "служебного перевода", разворачиваются три сюжета. И все их можно отследить по письмам. Пушкин думал пером. Но если его перечерканные рукописи справедливо называют "стенограммой вдохновения", то живые и не всегда приличные письма также можно назвать "протоколами его переживаний".

Первый, важнейший сюжет - обретение материальной независимости через профессионализацию творчества. Он впервые возникает открыто в письме князю Петру Вяземскому от 8 марта. В нем Пушкин благодарит старшего товарища за хлопоты по изданию "Бахчисарайского фонтана", нашедшие свое воплощение в присланных князем 3000 р. Это колоссальная сумма. Потому что в этом же письме Пушкин, исполняя комиссию друга, сообщает ему, что дом для проживания большой аристократической семьи можно снять в Одессе за 500 р в месяц. А тут сразу 3000! То есть такой дом можно снять на полгода.

© Бахчисарайский фонтан ("Фонтан Слез") в историко-культурном и археологическом музее-заповеднике в Бахчисарае

Но Пушкину, естественно, не нужен княжеский дом, ему нужна свобода от унизительных просьб отцу о присылке денег и скромного жалования мелкого чиновника, который он сам трактует как содержание ссыльного. Поэтому в следующих письмах он выговаривает брату Льву за то, что тот охотно переписывает по памяти "Бахчисарайский фонтан" всем, кому невтерпеж дождаться выхода книжки. Кто ж после этого купит?!

Юный и безалаберный Лев искренне не понимал, как подводит старшего брата. А тот, впечатленный финансовым успехом романтической поэмы, уже подумывает о том, о чем год назад и не мечтал: о публикации первой главы "Онегина". Нам сейчас кажется странным: как можно было об этом не думать?! Но Пушкин, начиная роман в стихах, уверял друзей, что "пишет спустя рукава" (то есть не думая о цензуре) и "о печати нечего и думать".

И вот - получает "открытое предложение" от издателя. О чем с радостью и замешательством сообщает в начале апреля тому же Вяземскому: "Сленин предлагает мне за "Онегина", сколько я хочу. Какова Русь, да она в самом деле в Европе - а я думал, что это ошибка географов. Дело стало за цензурой, а я не шучу, потому что дело идет о будущей судьбе моей, о независимости - мне необходимой". Дальше следует известная грубая поговорка, смысл которой, в смягченном виде, тоже хорошо известен: коли нужно капитал приобрести, можно и невинность не блюсти.

Впрочем, Пушкину, маскирующему грубостью смущение, не до капитала. 22 мая он доходчиво объясняет начальнику канцелярии наместника Новороссии Александру Казначееву: "Ради бога не думайте, чтоб я смотрел на стихотворство с детским тщеславием рифмача или как на отдохновение чувствительного человека: оно просто мое ремесло, отрасль честной промышленности, доставляющая мне пропитание и домашнюю независимость".

© Когда Пушкин приедет в Михайловское, все его рассуждения об истории воплотятся в работе над "Борисом Годуновым"

Этот неприятный разговор возникает в рамках второго сюжета - острого конфликта Пушкина с "просвещенным европейцем" графом Воронцовым. Конфликт этот зародился с самого момента "перевода" Пушкина из Кишинева в Одессу осенью 1823 года; но к весне стало окончательно ясно, что стихотворец Пушкин откровенно отвергает попытки вельможи оказывать ему покровительство - зато всячески стремится к обществу его жены. В частности, настойчиво старался "вписаться" в компанию, отъезжающую вместе с графиней на крымскую дачу. Воронцов старался действовать "цивилизованно" - и выписал чиновнику Пушкину предписание поехать "на саранчу" - от Одессы подальше. И даже выписал "усиленные прогоны". Но Пушкин счел это мелкое чиновническое поручение оскорбительным для себя. Потому что, как объяснял Александру Тургеневу (который и хлопотал годом раньше о переводе из захолустного Кишинева в блестящую Одессу): "Он (Воронцов - прим. "РГ) видел во мне коллежского секретаря, а я, признаюсь, думаю о себе что-то другое". И 2 июня подал в отставку.

Но отставка фактического ссыльного, формально остающегося сотрудником МИД - дело бюрократически непонятное (Воронцову даже приходится писать о нем министру иностранных дел Нессельроде). А главное - ненужное. Потому что еще в апреле полиция распечатывает письмо Пушкина, даже неизвестно точно кому, из которого до нас дошел только один абзац, переписанный полицией, - о том, что поэт "берет уроки чистого афеизма" и находит, что "эта система не столь утешительная, как обыкновенно думают, но, к несчастию, более всего правдоподобная". Этому отвлеченному философскому рассуждению дается полицейский ход - и нововыявленного атеиста, как тогда говорили - афея, в конце июля ссылают уже под явный полицейский надзор в фамильное Михайловское. То есть - в глухую деревню.

Но уже отметивший 25-летие Александр, хотя рвет и мечет (и пишет "Прощай, свободна стихия"…), внутренне уже к этому готов. Потому что подспудно разворачивается третий сюжет.

В сочинявшихся в течение зимы 1823/24 года письмах будущему декабристу Василию Давыдову он выражает осторожный скепсис в отношении так вдохновлявшей его поначалу греческой революции и, главное, методов, которыми она ведется: "Греки между европейцами имеют гораздо более вредных поборников, нежели благоразумных друзей". А в июле, уже перед самой высылкой, делится с Вяземским соображениями о том, как надобно писать об исторических событиях: "Вольтер первый пошел по новой дороге - и внес светильник философии в темные архивы истории".

9 августа Пушкин приедет в Михайловское. И скоро эти рассуждения воплотятся в работе над "Борисом Годуновым". А еще через год, летом 1825 года, он напишет Николаю Раевскому: "Чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития, я могу творить".

Но это - уже следующий год.