О месте Арсения Тарковского в поэтической иерархии ХХ века
Поэт, чьи строки всегда звучат во мне, достоин ответного звучания гармонии – в недосказанностях, неточностях, придыханиях, вызванных сбивающимся при ходьбе шаге – "как сумасшедший с бритвою в руке". *** 25 июня 2007 года Арсению Тарковскому исполнилось бы 100 лет, а в этом году - 117… Он, как верно заметила Ольга Седакова, меньше по дару своему великих предшественников – Цветаевой, Мандельштама, Пастернака, Ахматовой, но вот странная штука, – я задыхался от восторга, произнося про себя Мандельштама, и сейчас считаю его величайшим поэтом ХХ века, но… почему-то рука тянется и снимает с полки красный, малого формата, почти умещающийся в ладони, один из трех томиков Тарковского. Те – боги, этот – один из нас, я хоронил его, терзаясь печалью и гневом. Почему никто не провожает великого поэта? – вот заглянула в зал красная то ли от слез, то ли от выпитого Ахмадулина – и исчезла. Вот Битов возник, постоял, и снова нет его – кто хоронит лучшего? Парочка студентов, случайные почитатели безвременно ушедшего (хотя уходят ли поэты и что значит – без времени (вопреки ему, или в лад с его верхними нотами?). *** Тарковский был среди, те – сверху и помимо, как ископаемые, вдруг восставшие из вечной мерзлоты. "Поэма без героя" – реквием по их эпохе, "Я изучил науку расставанья", "Мне нравится", "Так только в раннем детстве спят" – вот голоса счастливой эпохи, отголоски имперской юности, цоканье подков по Большой Морской, молебен у Казанской или Иверской, здесь же – глухие и корневые звуки, слова второго ряда, уже использованные теми, великими, но вдруг вновь воскресшие в эпоху Великой пошлости, всеобщего энтузиазма, животного коллективизма. И вдруг голос – я один, я один и мир вокруг меня, а потом и понимание: если есть я и мир, то я и мир – едины. И бабочки лоскуток в небе, и ничтожная инфузория, и астроном, глядящий покрасневшими глазами в черное от безысходности небо, и кассирша в гастрономе, и кран-инвалид: вот приметы моего века, моей эпохи. *** Я не могу представить Блока или Мандельштама в эпоху Брежнева, Цветаеву, чешущую политические анекдоты на кухне… вообще тех людей в декорациях нашего недавнего прошлого. Тарковского я могу представить в любую эпоху, при любой власти. Просто они – поэт и власть, не пересекаются, им нет друг до друга дела. Это, как рядом существующие муравейник и небоскреб – тот же человеческий термитник… Что им сказать друг о друге? Тарковский восстановил норму – прямая свободная речь, не нуждающаяся в котурнах, пьедесталах, выкрутасах. Свобода – это еще и свобода от неправды. И поэзия Тарковского в мире, где иерархия – всего лишь структурный принцип, возвращает ей первичный смысл почвы бытия. И строит на этом незыблемом основании дом. И пространство мировое шаровое обретает одновременно горизонталь – я жить люблю и умереть боюсь – цену человеческой жизни, и вертикаль – и я из тех, кто выбирает сети, когда идет бессмертье косяком, – вечное существование Бога. Он смиренен – я ветвь меньшая от ствола России, и горд, потому что принадлежит дереву Отечества, рода, семьи, языка. Именно в словаре Тарковского заезженным словам возвращается их онтологический статус – живите в доме, и не рухнет дом. Вот она – великая антропология Слова, столь отличная от отчаянного преклонения перед Языком у Бродского. Именно – антропология, ибо Слово и человек, присутствующий при Слове, рядом со Словом, внутри – Слова, обретают силу соположения. Только тогда человек и становится человеком, Адамом, наделенным даром осмысленной речи, когда через него говорит Слово и сам человек насыщается Словом. Что важно, Серебряный век, а до этого романтики XIX века, а до этого классицисты и сентименталисты – все декларировали, спорили, утверждали, строили дом русской культуры. Издавали манифесты, группировалась по идеологическим и эстетическим принципам… Тарковский – один. Ни при ком, ни в какой группе, ни при какой школе. Он спокойно вошел в отстроенный до него великими Дом и стал в нем жить по праву прямого наследства. Ничего не разрушая, не меняя. Никаких внешних ухищрений. Никаких доказательств на право владения. Просто уверенность, что все это богатство передано именно ему. И такая же неуничтожимая решимость до конца быть именно наследником, а не вором, самозванцем, разрушителем во имя собственного самоутверждения. Т. С. Элиот писал о великом смысле традиции, хотя сам для воплощения незыблемого создал совершенно новую форму, вливая старое вино в новые меха. Акмеизм, восстанавливая в правах ценности мира после символистского пожара, создает новые формы, чтобы спасти мировую культуру от варварства бескультурной эпохи. Обэриуты , обороняясь от абсурда окружающего бытия, создают гармонию абсурда в своем творчестве. Но Тарковский и есть традиция, и ей не нужна новая форма. Здесь происходит единственное в своем роде точное попадание – каждому элементу уже созданной культуры соответствует элемент личного опыта поэта. И поэтому – никакой фальши, никакой натуги. Войну нельзя придумать, нельзя придумать потерю друзей, смерть сына, инвалидность, безвестность, достоинство. Можно – яркую судьбу, необычные поступки, бросающуюся в глаза форму поэтического высказывания… Но пережитое, совпав с традицией, становится правдой, а придуманное – остается вымыслом, экспериментом, шутовством. *** Пока остальные делили места в потоке литературы, он на своем языке говорил, и из его уст не исходили случайные слова. Его речь была полна царского величия, вседневный человеческий словарь превращался в словарь богослужения. Но как во времена передовиц и съездов говорить на том – великом и могучем? – как говорить о столь же высоком и важном, о котором говорили в прошлые времена? Тут и начинается сомнение, хотя, впрочем, Тарковским же оно и прекращено. Поэт – изобретатель новых форм, конструктор языка, фокусник в балагане всемирных идей, или – кто. Кто он, поэт, когда нет поэзии? Вот он – хромой поэт, красивый старик с палочкой, защитник Отечества, трудяга перевода, нищий с пенсией от одного из творческих союзов, поэт, издавший первую книжку в 56 лет! Вот он, отец гениального режиссера, изменник, беженец из собственной семьи. Вот он, ни разу не солгавший в стихах! Грешник, один из нас, и другой – вне времени, вне пространства. Недаром столь любит Сковороду, странника и молитвенника о свободе. Недаром из тех же малороссийских краев – так и надо жить поэту… так и надо жить философу, так и надо жить человеку, так вообще и надо жить – вопрошая истину, слушая истину, ничего, кроме истины, не желая… Воля к совершенству спасительнее самого совершенства… Тарковский смиренен, а ведь поэт – это труд смирения, отнюдь не мускулатура приемов, набор метафор. Метафоре можно научить и машину – истине – нет. "Пишет как машина", – слова Тарковского о Бродском. Действительно, один – совершенство приема, механика метафоры, точность глазомера. Другой? Тут затрудняешься, но на помощь приходят мои ученики. Александр Закуренко. Фото Леонида Бараса из личного архива автора. *** На одном уроке, читая подряд Бродского и Тарковского, я в конце спросил, кто больше понравился. И один, отнюдь не лучший, ответил так: "Бродский интересен, писать умеет, но как будто поет обо всем, что видит, без всякого отбора. Тарковский красивее". Это частая реакция молодых людей, плохо разбирающихся в поэзии, не запуганных Нобелевскими и другими ярлыками: "Тарковский – красивее". И я ничего не нахожу более, как сказать – Тарковский красивее, ибо – честен, красивее – ибо точен, красивее – ибо духовен, красивее – ибо и внутри и выше жизни и ее повседневной суеты. Потому что красота – это и есть закон Божественной гармонии, это есть вертикаль, соединившая нас с небом, и только такая красота спасительна. Тарковский спасал меня не один раз.