В "хибарку" монастырского скита в XIX веке приходили Достоевский и Толстой
Во время недавнего фестиваля "Дни Достоевского в Оптиной пустыни", собравшего 35 тысяч гостей со всей России, наш корреспондент побывала в "хибарке" монастырского скита, куда в XIX веке приходили Достоевский, Толстой, Тургенев, Гоголь, братья Киреевские, Владимир Соловьев, Константин Леонтьев, Петр Чайковский, великая княгиня Елизавета Федоровна.
Раннее утро. Вековые дубы. Прозрачную лесную тишину грызет далекий звук бензопилы. И все тропинки, конечно, ведут в скит.
Колокольня с дореволюционными чугунными ступенями. По ним проходили только монахи. Мирских - даже гениев - внутрь не пускали, принимали в пристройке-"хибарке".
Сейчас хибарка сверху оштукатурена и "одизайнена", никаких следов былой неказистости, оставшейся на старых фотографиях. Но внутри "все, как было при Достоевском".
- Помните женщину с почерневшим лицом в главе "Верующие бабы"? С "чувством неутолимости" своего горя. Кого он в ней изобразил? - спрашивает меня монах Каллиник.
Оказывается, нет, не жену, как я думала, а себя самого. Жена-то оправилась от смерти маленького сына Алеши, а Федор Михайлович все никак не мог. И она упросила философа Владимира Соловьева взять его с собой в Оптину.
В прошлом медик, менеджер и психолог, монах Каллиник сейчас пресс-секретарь лавры, знаток "Братьев Карамазовых" и мастер захватывающих диалогов.

Предлагает мне вспомнить, что старец Зосима ответил той бабе. Он ведь это Достоевскому ответил.
Каллиник убежден в абсолютной прототипичности романа. С ним можно ходить по монастырю, как с путеводителем - сам проверял.
- А Константин Леонтьев считал, что оптинские монахи сомневались в написанном Достоевским, - вставляю каверзно.
- Ну он все-таки, видимо, завидовал успеху романов Достоевского, сам такого не имея, - осмеливается предположить монах Каллиник.
Причину долгого оптинского старчества, чуть ли век не прерывающегося, передававшегося от одного к другому, он объясняет тишиной и закрытостью скита.
- Монаху нужно уединение. Чтобы созданный Богом мир природы, молитва, служба... Чтобы суета не стучалась в дверь. Врач исцели себя сам.
И только потом, после некороткого монашеского исцеления души можно выйти к Достоевскому, жене извозчика с почерневшим лицом или дамам высшего сословия, для которых предназначалась особая комната. "Здесь Зосиму ждала госпожа Хохлакова с дочерью Лизой". А комната по сути ничем особенным не отличается от комнаты простонародья - те же дощатые стены, пакля между досками.
- А на самом деле это чудо, - опровергает мои наблюдения мой спутник. - Вот эти доски, что слева, - они ведь с тех времен. И старец Амвросий к ним прикасался, и Достоевский.
Представляете, от толстенных каменных стен монастыря в XX веке камня на камне не осталось. А в деревянном скиту все сохранилось. Ну где-то крыша до земли склонилась, доски пришлось менять. Но всё - ВСЁ! - дожило до восстановления скита и возвращения монастыря церкви.
- Святейший патриарх тоже всегда в потрясении, когда видит эти стены, - говорит мой келейный Вергилий, поглаживая старые доски и ненароком выдавая уровень гостей "хибарки".
А я не могу оторваться от поразившего меня лица человека на старой фотографии, которого никак не могу опознать. Сначала думала, что это старец Макарий. Сегодня почему-то решила, что это монах Климент. Меня всякий раз все опровергали, но при этом сами не могли понять, кто это.
Но Каллиник здесь все знает: "Старец Иосиф".
И по тем же законам, по каким сохранилась каждая доска в скиту, я понимаю, что мне однажды откроется, почему он меня останавливает.
А мой спутник уже у другой старинной фотографии - реки и Оптиной пустыни - рассказывает мне свою "антропологию по Достоевскому".
- Это Жиздра. На правом берегу - наш монастырь, как всякий монастырь, устроенный по образу Небесного Иерусалима из Откровения Иоанна Богослова. На левом берегу - Скотопригоньевск. Вот человек и есть река с двумя берегами - духовным и животным. От животной природы его, впрочем, отличает слово. И То, что было в начале, и обычное. Но есть же еще и третий "берег"... Дно, дьявольское начало...

Чтобы отвлечься от гулкого знания о том, что мы река между скотством и духом, у которой есть лишь слово и Слово, рассматриваю предметы старины в комнате, где жили келейники старцев. Таскали воду в ведрах, раздували самовары, зажигали лампы...
И наконец комната великих, та самая, где сидели писатели, философы, публицисты и уходили после встречи со старцами обычно с уврачеванной душой. О посещении кого-то остались воспоминания в дневниках и письмах, о других - ничего. Самые показательные - две услышанные кем-то характеристики русских литературных гениев из уст старца Амвросия. О Льве Толстом: "Очень горд". И о Достоевском: "Это кающийся".
Картина с изображением Льва Толстого, уходящего от скита, висит слева от входа. Признаюсь Каллинику, что поклонница Толстого. Что когда-то выпрашивала у духовника благословение молиться за него в домашних молитвах. И что больше всего мне нравится взгляд на Толстого замечательного философа Федора Степуна. Он настаивает, что у писателя никогда не иссякала сердечная вера, но оторванный от сердца ум мудровал, всего скорее мучая этими мудрованиями и его самого. В такой картине внутреннего мира Толстого много любви к нему, говорю.
"Знаете, сколько сил мне стоило, чтобы его портрет висел в этой комнате, - почти полушепотом отвечает мой собеседник. Но потом добавляет: - С Толстым все-таки не шутки. Толстой был, как русский Лютер... Ленин недаром написал "Толстой как зеркало русской революции". А представьте себе, если бы он все-таки зашел тогда в скит. И покаялся. Может быть, и революции бы не было?" У меня захватывает дух от вечного максимализма русской историософии. Русского же "Лютера" никто сейчас не читает. И "богословие" его скучно, если не смешно. А в романах своих он все равно христианин, вспомним хоть венчание Левина. И эти ноты переживаний за христианские судьбы русских гениев толкают меня рассказать своему спутнику о впечатлении, вынесенном мною недавно из музея Параджанова: творчество благословенно! "Благословенно?" - уточняю.
Он молчит. Думает. Потом говорит: тут нет портрета еще одного гения. "В Оптиной же и Чайковский был. Два раза. У меня есть друг, который считает, что творец такой гениальной музыки не мог быть носителем порока". "А вдруг ему его навязывают?" И мы, как философ Степун, оправдываем гения. Так хочется верить, что творчество благословенно.
В окно виден скит. Он в цветах и зеленых яблоках. По дорожке мимо окна проходит старенький-старенький монах, держа перед собой на отдалении, как нечто все-таки ему постороннее, мобильник. Издалека не понять, крутой айфон или старенький? Кто-то, может быть, дал ему его и вовлек так старца в решение своих горестей. А если на том конце радиоволны новый Достоевский? Хотя сейчас это обычно не писатели - бизнесмены... Старый монах молчит, проходя мимо окна - а телефон разговаривает.
В последней комнате - старца Амвросия - такое ощущение, что кто-то здесь только что был. И даже постель капельку примята, как будто на нее приседали. "Вы, что ли, тут живете?" - спрашиваю у Каллиника.
- Да вы что! - восклицает он. - Нет, конечно. Никто здесь не живет. Но все говорят, что чувствуется чье-то присутствие. Епископы, как вы сейчас, не хотят уходить. Не выпроводишь никого. Ладно, давайте я вас маслом из лампадки помажу.
Жизнь рябит незнакомым счастьем. И что-то чувствуется, чему рад до растерянности. И это не так просто понять. И об этом, кажется, нельзя говорить.